реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 4)

18

Николай сидел у окна. Его шинель казалась слишком тяжелой, набитой мокрым песком. На коленях дрожал лист бумаги – не документ, а какая-то кухонная записка, помятая и пахнущая керосином.

– Ваше Величество, извольте... – просипел адъютант, чье лицо напоминало разваренную картофелину. Он сунул государю под нос засаленное перо. – Там, в тамбуре, генералы махорку курят. Смеются. Слюни на пол пускают, дураки.

В проходе застрял денщик с огромным медным тазом. Он боком протискивался сквозь тесноту, обтираясь задом о расшитые мундиры. Чей-то сапог, измазанный в конском навозе, уперся царю в голень. В воздухе висела густая взвесь: пыль, пар от дыхания и невнятный шепот.

– Кругом измена... – пробормотал Николай, глядя, как по стеклу сползает жирная капля. – И трусость. И обман.

Снаружи, за мутным окном, станция Псков тонула в хлюпающей грязи. Солдаты в лохматых папахах тащили куда-то мешок с овсом, спотыкались, падали мордами в жижу, и никто не спешил подниматься.

В вагон ввалился Гучков. Он пах холодом и сырой кожей. Его пенсне запотело, превратив глаза в два белых слепых бельма. Он долго сморкался в огромный клетчатый платок, издавая звуки, похожие на предсмертный хрип лося.

– Подпишите, полковник, – бросил он, не глядя. – Чаю нет, дрова кончились. В Петрограде макароны подорожали, народ в канавы мочится.

Царь взял перо. Оно было обгрызено. Из темного угла купе высунулась чья-то рука, покрытая язвами, и схватила со стола недоеденный сухарь. Николай не шелохнулся. Он вывел буквы медленно, ощущая, как трехсотлетняя пыль династии оседает у него на языке привкусом ржавчины и старой крови.

За дверью что-то с грохотом упало. Послышался глумливый хохот и звук рвущейся ткани. Кто-то запел гнусаво, мимо нот, про «степь да степь кругом». В тамбуре смачно сплюнули.

Николай посмотрел на свои пальцы – желтые, тонкие, ненужные. Скомканная история империи легла на липкий столик рядом с пустой чашкой, на дне которой плавал дохлый комар. Снаружи завыл паровоз – звук был похож на крик юродивого, которому прищемили палец дверью.

Выступление Владимира Ленина на броневике

16 апреля (3 апреля по ст. ст.) 1917 г.

Момент «пришествия» вождя, изменивший ход мировой истории. Ленин возвращается из эмиграции в «пломбированном вагоне». На площади перед Финляндским вокзалом в Петрограде он забирается на броневик и под свет прожекторов выкрикивает: «Да здравствует социалистическая революция!». В атмосфере хаоса и неопределенности появился человек с четкой волей. Этот жест на броневике стал каноническим образом: момент, когда слово превращается в действие, ведущее к Октябрю.

В вагоне пахло кислыми щами, застарелым табачным перегаром и мокрой шерстью. Липкий сумрак сгущался в углах, где копошились тени – чьи-то локти, котелки, хриплое дыхание. Финляндский вокзал встретил их не триумфом, а слизью под ногами и воем ледяного ветра, гуляющего по перрону.

Человек в котелке, с рыжеватой бородкой и лихорадочным блеском в прищуренных глазах, вывалился из нутра поезда в вязкий петроградский туман. Его окружили шинели, папахи, перегарище и штыки, торчащие в разные стороны, как иглы взбесившегося ежа. Кто-то сунул ему в руки рабочую кепку и букет увядших цветов, похожих на веник для бани; кто-то выругался в темноте, смачно сплюнув на сапог соседа.

– Сюда, Ильич! Сюда, батюшка! – сипели голоса, толкая его сквозь толпу, пахнущую дегтем и несвежим бельем.

Его взгромоздили на холодное, склизкое железо. Броневик «Враг капитала» стоял посреди площади, как выпершая из земли железная опухоль. Вокруг бесновалась темнота. Ослепительные лучи прожекторов разрезали сырой воздух, выхватывая из небытия то беззубый рот, зашедшийся в крике, то грязную ладонь, вцепившуюся в заклепку машины. Морось превращала свет в густой кисель.

Ленин пошатнулся, поймал равновесие, вцепившись пальцами в холодную сталь. Снизу, из месива лиц и пара изо ртов, несло восторгом и животным страхом. Грянул оркестр – фальшиво, медно, вразнобой, заглушая чавканье сапог по лужам.

Он сорвал кепку, обнажив высокий, лоснящийся в лучах лоб. Ветер тут же хлестнул по лицу мелкой ледяной крупой. Он не говорил – он выплевывал слова, как дробь, в эту хлюпающую, кашляющую массу:

– Да здравствует... – голос сорвался на высокой ноте, утонул в гудке паровоза, – ...социалистическая революция!

Слова падали в грязь и тут же втаптывались тысячами подошв. В этом не было стройности марша, только хаос, скрежет металла о металл и абсурдная уверенность маленького человека на стальной туше. Где-то в стороне лошадь, испугавшись света, с натужным стоном опорожнялась прямо на мостовую, и этот запах – навоза, пороха и весны – стал запахом новой эпохи.

Он стоял, растопырив пальцы, похожий на безумного дирижера, решившего заставить оркестр играть на разбитых горшках. Мировая история хрустнула под колесами броневика, как кость, и потекла дальше, захлебываясь собственным кашлем.

Явление Девы Марии в Фатиме

13 мая 1917 г.

Трое детей-пастушков в Португалии заявили о встрече с «Дамой в белом». Событие породило знаменитые «Фатимские пророчества» о судьбах мира и России.

Воздух в Кова-да-Ирия кислый, густой, перемешанный с запахом овечьей мочи и прелой коры. Жары нет, есть только липкая, серая хмарь, облепляющая лица, словно мокрая марля.

Лусия, с лицом серым и плоским, как невыпеченная лепешка, ковыряет в ноздре грязным пальцем. Рядом хлюпает носом Франсишку; у него из прорехи в штанах торчит костлявое колено, измазанное в свежем навозе. Жасинта, крохотная, похожая на испуганного сыча, икает – размеренно, тяжко, с надрывом.

– Гляди, – шепчет Лусия, не вынимая пальца из носа.

Над скрюченным каменным дубом, чьи ветви напоминают суставы подагрика, разливается не свет, а какая-то фосфоресцирующая гниль. Дама в белом не висит в воздухе – она в него впаяна. Белизна ее одежд слепит не святостью, а стерильностью хирургического кабинета в захолустной больнице, где пахнет йодом и застарелым гноем.

– Страшно-то как, – бормочет Франсишку, вытирая губы засаленным рукавом.

Дама шевелит губами. Звука нет, только свист в ушах, как от сквозняка в пустой бочке. Она кажется слишком маленькой для неба и слишком большой для земли. Вокруг нее суетятся какие-то тени: то ли мухи, то ли ангелы с оборванными крыльями, то ли просто сор, поднятый случайным вихрем.

Лусия кивает, и в ее зрачках отражается что-то несусветное: железные колеса, давящие мерзлую землю, снег, перемешанный с кровью, и огромная, безглазая равнина, которую Дама называет «Россией». Название звучит как хруст кости под сапогом.

– И что нам с того? – спрашивает Лусия в пустоту, почесывая плечо под грубой дерюгой.

В ответ – тишина, прерываемая лишь чавканьем овцы, жующей колючий чертополох. Дама начинает таять, оставляя после себя запах озона и несвежего белья.

Пастухи стоят в грязи, маленькие, нелепые, придавленные небом, которое снова стало обычным – свинцовым, низким, не сулящим ни дождя, ни прощения. У Жасинты по подбородку течет слюна. Франсишку пытается поймать муху. Мир вокруг продолжает гнить, хлюпать и ворочаться в своей тесной, душной колыбели, не подозревая, что ему только что вынесли приговор на непонятном языке.

Штурм Зимнего дворца

7 ноября (25 октября по ст. ст.) 1917 г.

Выстрел крейсера «Аврора» и захват власти большевиками. Начало советской эпохи, определившей облик всего XX века.

Петроград пух от сырости и дурного предчувствия. Небо висело над Невой грязной, застиранной рогожей, из которой сочилась мелкая, как рыбья чешуя, изморось. На набережной пахло гнилой капустой, мазутом и перегоревшим страхом.

Крейсер «Аврора» в тумане казался не боевым кораблем, а выплывшим из бездны железным китом, у которого вместо плавников – ржавые заклепки. Матрос с лицом, похожим на перепеченную буханку, ковырял в зубах обломком спички. Вокруг него суетились тени в черных бушлатах, кто-то кашлял – надрывно, с хрипом, выплевывая на палубу серые комки.

– Пали, что ли? – просипел кто-то невидимый, запутавшись в обрывках телефонного провода.

Грянуло. Звук выстрела не был героическим – он был плоским и тяжелым, как удар мокрой доской по голове. Звук этот вяз в тумане, рикошетил от гранитных парапетов и вползал в уши горожан вместе с холодной сыростью.

У Зимнего дворца царила сутолока абсурда. Юнкера, похожие на испуганных воробьев, кутались в шинели не по размеру. У одного из них текла из носа кровь, перемешиваясь с дождевой водой на воротнике. Женский батальон теснился в дверях, кто-то истошно искал потерянную галошу. Пахло мокрой шерстью и дешевым табаком.

Двери дворца поддались не с грохотом, а с каким-то постыдным скрипом. Толпа хлынула внутрь – месиво из папах, кожанок и засаленных кепок. В залах, где еще вчера пахло лилиями, теперь стоял густой дух пота и махорки. Солдаты тыкали штыками в гобелены, не из ненависти, а просто так, от избытка телесности. Кто-то мочился в вазу екатерининских времен, сосредоточенно глядя на лепнину потолка.

Министры Временного правительства сидели в Малой столовой, сбившись в кучу, как куры на насесте. У Керенского (точнее, у того, кто за него остался) дрожало веко. Вошел Антонов-Овсеенко – в нелепой шляпе, с лицом бледным, как невываренная кость.