реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 3)

18

Человечество пересмотрело взгляды. Теперь оно знало, что свет гнется, а время – это просто еще один способ опоздать на обед. Эйнштейн шел к выходу. В спину ему летел шепот, похожий на шелест осенних листьев в сточной канаве. На улице все так же моросило. Из подворотни выскочил облезлый пес, волоча в зубах чью-то перчатку. Космос содрогнулся, но Берлин этого не заметил – он был слишком занят поиском дешевой колбасы и борьбой с вечной сыростью в сапогах.

Первый показ «Черного квадрата» Малевича

19 декабря 1915 г.

На выставке «0,10» картина висела в «красном углу», где обычно располагаются иконы. Самый пафосный жест в истории авангарда, обнуливший все предыдущее искусство.

Петроград задыхался в желтой, как гной, измороси. С Невы тянуло тухлой рыбой и гарью замерзших ночлежек. В залах художественного бюро Надежды Добычиной стоял густой, кислый запах мокрого сукна, немытых тел и дешевого табака. Кто-то надсадно кашлял за ширмой, сплевывая вязкое в медную плевательницу.

Малевич, суетливый, в помятом пиджаке, пахнущем керосином, лез по шаткой стремянке. Сверху на него сыпалась известка, попадая в прищуренные глаза. Он сопел, вытирая засаленным платком пот со лба. В углу, под самым потолком, где полагалось висеть Спасу или Николаю Угоднику, зияла пустота.

– Левее бери, Казимир, – прохрипел кто-то снизу, ковыряя в зубе обломком спички. – Заваливаешь горизонт-то. Кособоко выходит.

Холст ввалился в пространство с сухим, костяным стуком. Квадрат. Глухой, растрескавшийся, как старая подошва, слой черной краски. В нем не было глубины – только плотная, осязаемая тьма, высасывающая свет из пыльных ламп.

По залу пронесся шепот, похожий на шелест сухих крыс. Дама в лисьей горжетке, изъеденной молью, брезгливо сморщилась и попятилась, задев локтем инвалида на костылях. Тот обернулся, обдал ее перегаром и что-то невнятно прошамкал беззубым ртом. На полу валялась раздавленная мандариновая корка, по ней медленно ползла жирная сонная муха.

– Это что же, – проскрежетал старик в шинели с оторванной пуговицей, – все? Больше не будет березок? И коровушек не будет?

Малевич спустился, тяжело дыша. Его лицо, иссеченное глубокими складками, дернулось в ироничной гримасе. Он смотрел не на людей, а в этот угол, где вместо лика теперь торчала бездонная, геометрически правильная дыра.

– Конец, – бросил он, вытирая испачканные в саже пальцы о штанину. – Обнулилось. Выметайте сор.

В соседней комнате кто-то громко, с хлюпаньем сморкался. С улицы донесся крик извозчика и звон разбитого стекла. Искусство кончилось, осталась только сажа, забивающая поры, и этот липкий, неуютный полумрак, в котором все человеческое казалось лишним, неряшливым наростом на чистой, торжествующей пустоте.

Видение Распутина о гибели России

Декабрь 1916 г.

Незадолго до убийства «старец» написал письмо царю: «Если меня убьют твои родственники, то ни один из твоих детей не проживет и двух лет». Момент леденящего душу пафоса, который сбылся с математической точностью в подвале дома Ипатьева.

Снег в Петрограде пахнет мочой, горелым овсом и застарелым страхом. В коридорах Царского Села тесно, как в нутре дохлой лошади. Чей-то локоть толкает в скулу, адъютант с забинтованным ухом сморкается в гардину, пахнет квашеной капустой и дорогим французским мылом, которое не в силах победить вонь гниющих десен.

Григорий сидел за столом, вдавленный в тяжелое кресло, словно врос в него хрящами. Лицо его – серая, изрытая оспой и грехом пашня – лоснилось от пота. Он не писал, он выскребал буквы на бумаге, будто вскрывал нарыв. Перо скрипело, цепляясь за ворс, брызгало чернильной желчью на скатерть, где уже засыхала лужица пролитого чая с плавающей в ней мухой.

– Слышишь, папа? – прохрипел он, не поднимая глаз, заросших густыми бровями, как входом в пещеру. – Хрустит. Это кости твои хрустят под сапогами кузенов.

За стеной кто-то долго и мучительно кашлял, выплевывая легкие в медный тазик. Звякнула шпора. Маленький пудель императрицы, облезлый и дрожащий, ткнулся носом в сапог Распутина, был брезгливо отпихнут и заскулил звуком ржавой петли.

– Если дворяне убьют – устоишь, – бормотал старец, и слюна тягучей нитью повисла на бороде. – А если родичи твои, по крови которые... если они кровь мою на ковры пустят...

Он замер. Взгляд его, мутный и тяжелый, пробил слои сырого тумана, стены, время. Он увидел не дворец, а тесную камору в Екатеринбурге. Запахло гарью, пороховой вонью и парным мясом. Там, в этом подвале, было еще теснее, чем здесь. Стены в подтеках извести, низкий свод давит на темя, и дочки в корсетах, полных зашитых бриллиантов, смешно подпрыгивают, когда пули рикошетят от камней, не в силах сразу пробить драгоценный панцирь.

Распутин дернул щекой. Ему почудилось, что по руке ползет вошь. Он раздавил пустоту пальцами.

– Двух лет не проживут, – выдохнул он в лицо вошедшему лакею, который застыл с подносом, на котором дрожала рюмка мадеры. – Математика такая, милый. Два года – и в яму. Всех. С собаками и поварами. Глиной засыплют, известкой прижгут, чтоб не воняли святостью.

Лакей икнул. На лестнице кто-то уронил медный таз – грохот раскатился по дворцу, как первый залп из пушки, которой еще нет, но которая уже наведена на Зимний.

Григорий поставил жирную точку. Бумага прорвалась. Сквозь дыру в листе виден был грязный ноготь старца – желтый, как кость покойника. Он запечатал конверт, прижав воск большим пальцем так сильно, что под кожей лопнул сосуд.

На улице выла вьюга, перемешивая в одну серую кашу господ, извозчиков и предчувствие великой, бесконечной свалки.

Смерть Григория Распутина

30 декабря (17 декабря по ст. ст.) 1916 г.

Убийство «старца» во дворце Юсуповых. Сочетание яда, пуль и ледяной воды Невы создало самую живучую легенду о «неубиваемом» пророке, падение которого предзнаменовало крах империи.

В подвале Юсуповского дворца пахло не заговором, а сырой известью, пережаренным сахаром и немытым телом. Воздух был густым, как кисель, в нем плавали клочья табачного дыма и чье-то тяжелое, сиплое дыхание. Князь Феликс, бледный до синевы, с подведенными глазами, суетливо поправлял на столе пирожные. Малиновое желе на тарелках дрожало от шагов наверху, где заводили граммофон, чтобы заглушить тишину.

Григорий сидел грузно, развалившись на низком стуле. Борода его, свалявшаяся и забитая крошками, шевелилась в такт жеванию. Он чавкал – звук был мокрый, непристойный.

– Кушай, Григорий Ефимович, кушай. Сладкое – оно для души пользительно, – лепетал Феликс, сжимая в кармане холодную рукоять.

Распутин заглатывал эклеры, начиненные цианистым калием. Яд был свежий, его хватило бы, чтобы уложить роту гвардейцев, но старец только икал. Из угла высунулась чья-то рука, поправила покосившуюся на стене икону и исчезла в тени. В коридоре кто-то протяжно высморкался, послышался звон разбитого стекла и приглушенное ругательство.

– Вино-то... – прохрипел Григорий, вытирая рот засаленным рукавом. – Вино у тебя, мил человек, кислит. Душу не греет.

Он выпил бокал мадеры, тоже отравленной, и вдруг замер. Глаза его, мутные, подернутые пленкой, как у дохлой рыбы, медленно поползли вверх. Юсупов затаил дыхание, ожидая, что «святой черт» сейчас рухнет, пуская пену. Но Григорий только шумно пустил ветры и осклабился, обнажив гнилые зубы.

– Скучно у тебя, Феликс. Рожи вокруг ненастоящие. Империя гниет, а ты все пирожными балуешься.

Тогда выстрелили. Пуля вошла в спину с чмокающим звуком, будто в мокрую глину. Распутин повалился, забился на полу, изрыгая не то молитвы, не то проклятия. В подвал ворвались остальные – Пуришкевич в нелепом пенсне, великий князь, офицеры. Все суетились, толкались, наступали друг другу на ноги. Кто-то задел подсвечник, и в полумраке заметались уродливые, изломанные тени.

Старец жил. Он поднялся на четвереньки, волоча за собой тяжелое, пробитое свинцом тело. Он лез по лестнице, оставляя на ковре жирный, черный след. На дворе, в снежной круговерти, в него палили снова. Пуришкевич, задыхаясь от мороза и ненависти, всадил пулю в затылок. Распутин упал лицом в сугроб, но пальцы его все еще скребли мерзлую землю, пытаясь ухватиться за ускользающую реальность.

Его вязали веревками, спешно, путаясь в узлах. Тело грузили в автомобиль, который никак не хотел заводиться, чихая и выбрасывая облака вонючего дыма. У пролета Большого Петровского моста его сбросили в полынью.

В ледяной воде Невы, под толщей черного льда, Григорий Ефимович открыл один глаз. Вода заполняла легкие, вытесняя остатки земного смрада. Он не тонул – он впитывался в эту реку, в этот город, в эту страну. Вверху, над кромкой льда, Империя уже начала свой медленный, бестолковый танец в сторону бездны, сопровождаемый хохотом юродивых и скрежетом ржавого железа.

Отречение Николая II от престола

15 марта (2 марта по ст. ст.) 1917 г.

В вагоне поезда под Псковом закончилась 300-летняя история династии Романовых. Запись в дневнике царя: «Кругом измена, и трусость, и обман!»

Стены вагона потели. По рыхлым обоям ползла серая склизкая сырость, смешиваясь с запахом пережаренного лука, дешевого табака и застоявшегося подрясника. В углу, за штабелем ящиков, кто-то невидимый натужно кашлял, выплевывая вместе с мокротой куски легких в медную плевательницу.