Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 2)
«Странная война»: рождественское перемирие
Гнилое месиво Фландрии чавкало под сапогами, выплевывая пузыри болотного газа. Воздух, густой от испарений хлорки, немытых тел и кислых испражнений, застревал в горле шершавым комом. Рядовой Пратт, с лицом, серым от въевшейся копоти, пытался выковырять из уха застрявшую там вошь. Рядом, в жиже на дне траншеи, плавала чья-то разбухшая перчатка – или это была кисть руки? Разобрать в этом серо-буром киселе было невозможно.
Над бруствером висела тишина, липкая и тяжелая, как сырая шинель. И вдруг сквозь этот ступор прорезался звук. Тонкий, дребезжащий, идиотски неуместный.
– Stille Nacht... heilige Nacht...
Голос доносился из того месива, которое называлось немецкими позициями. Там, в тумане, замигали огоньки. Маленькие, дрожащие точки света – сальные свечи, прилепленные к обрубкам еловых веток.
– Ты глянь, – прохрипел сержант, чьи усы слиплись в одну грязную корку. – Фрицы окончательно сбрендили. Люстры зажгли.
С той стороны высунулась голова в пикельхельме. Она качалась, как кочан капусты на палке. Пратт почувствовал, как в животе заурчало – не от голода, а от какой-то абсурдной, тошнотворной нежности. Он запел в ответ, фальшиво и надрывно, путая слова, но попадая в этот нелепый ритм.
Вскоре они поползли навстречу друг другу. Это не было величественным шествием. Это было копошение насекомых в навозной куче. Солдаты выкарабкивались из нор, скользя на склизкой глине, сплевывая густую мокроту.
На «ничейной земле» воняло одинаково. Пратт столкнулся нос к носу с немцем. У того изо рта пахло гнилой капустой и дешевым табаком – совсем как у самого Пратта. Немец, дергая щекой в нервном тике, протянул ему пуговицу с короной. Пратт в ответ всучил ему засаленную пачку «Вудбайна».
– Gut? – спросил немец, осклабившись гнилыми зубами.
– С пивом потянет, – буркнул Пратт.
Подошедший немецкий фельдфебель с оттопыренными ушами показывал фотокарточку: жирная баба и трое заморышей. Английский сержант кивал, пуская слюну в густую грязь.
Кто-то выкатил кожаный пузырь, набитый тряпками. Началась возня. Грязные тени прыгали в тумане, пиная этот комок грязи. Солдаты тяжело дышали, сталкиваясь плечами, хохоча хриплым, лающим смехом. В этом хаосе, среди колючей проволоки и замерзших трупов, они вдруг стали похожи на пациентов сумасшедшего дома, совершивших массовый побег.
Где-то далеко, за пределами этого гнойника, в чистых кабинетах, пахнущих коньяком и свежими картами, генералы поперхнулись утренним чаем.
На рассвете небо стало цвета застиранной простыни. Туман рассеялся, обнажая неприглядную правду: вчерашние братья по безумию снова стали мишенями. Приказ пришел сухой и ломкий, как сухарь.
– Всем, кто высунет рыло – пулю в лоб. Без разговоров.
Сержант сплюнул черную слюну и передернул затвор. Пратт посмотрел на пуговицу в своей ладони. Она была покрыта ржавчиной и кровью. Мир снова стал правильным: тесным, зловонным и смертельным. Человечность была лишь коротким приступом лихорадки, который успешно купировали свинцом.
Атака мертвецов, или Битва при Осовецкой крепости
Зеленая каша варева, густая и липкая, как несвежий кисель, ползла по канавам, облизывая рыжие бока фортов. В этом киселе тонули крысы; они дохли беззвучно, вытянув голые хвосты, и тут же покрывались склизким налетом. Воздух превратился в тертое стекло.
Капитан Котлинский попробовал сплюнуть, но вместо слюны из горла вывалился серый, дрожащий комок – кусок собственного легкого, похожий на сырую печенку. Он вытер рот засаленной тряпкой, которая тут же позеленела. Вокруг, в известковой пыли и хлорном мареве, шевелились тени. Кто-то икал – надрывно, с присвистом, будто внутри человека ломали сухие сучья.
– Братцы... – прохрипел Котлинский. Звук вышел плоским, как удар доской по грязи. – Пойдем, что ли. Негоже так лежать.
Из воронки, наполненной мутной жижей, поднялся поручик. Лицо его было обмотано несвежим исподним, сквозь которое проступала черная сукровица. Один глаз у поручика вытек, и пустая глазница смотрела на мир с недоуменной иронией. Он попытался поправить фуражку, но пальцы, лишенные ногтей, скользили по козырьку.
Они пошли. Это не был бег. Это было медленное, идиотическое шествие сквозь парную вонь. Солдаты 13-й роты вываливались из казематов, как перезрелые плоды из гнилой кожуры. Кто-то шел на четвереньках, извергая из себя густую, пенистую кровь; кто-то волочил винтовку, как тяжелый костыль. Кожа на их лицах лопалась, обнажая желтые челюсти в вечном, застывшем оскале.
Немцы показались впереди – чистенькие, в новеньких противогазах с хоботами, похожие на нелепых насекомых. Они шли уверенно, ожидая увидеть склад мертвечины, аккуратно упакованной хлором.
Но из зеленого тумана на них вышли существа.
Они не кричали «ура». Они не могли кричать – гортани были сожжены. Вместо крика из сотен глоток вырывался клокочущий, хлюпающий звук, будто в огромном котле кипела кровавая каша. Эти «мертвецы» шатались, роняли куски плоти, бинты их хлопали на ветру, как крылья павших птиц. Один солдат, споткнувшись о труп лошади, встал и, не переставая кашлять ошметками плоти, пошел дальше, глядя прямо сквозь немецкие штыки.
В германских рядах что-то хрустнуло. Сначала дрогнул правофланговый – он выронил ружье и начал мелко, по-детски креститься. Потом ужас, густой и осязаемый, как сам газ, накрыл лавину наступающих. Им казалось, что земля выплевывает тех, кого они уже убили.
Многотысячная масса развернулась. Солдаты кайзера бежали, давя друг друга, натыкаясь на собственные заграждения из колючей проволоки. Они визжали, запутавшись в стальных нитях, а сзади, не торопясь, ступали существа с обмотанными лицами.
Котлинский остановился, оперся о разбитый лафет и снова закашлялся. На землю выпал еще один кровавый лоскут. Капитан посмотрел на него с брезгливым любопытством, придавил сапогом и, криво ухмыльнувшись ошметками губ, двинулся дальше в туман.
Публикация теории относительности Эйнштейна
В Берлине стояла такая сырость, будто небо прохудилось над самой Прусской академией наук и в прореху посыпалась кислая капуста вперемешку с мокрым углем. Двадцать пятое ноября. Четверг. День пах кониной, карболкой и застарелым испугом чиновников.
В коридорах было тесно от спин, обтянутых сукном. Кто-то чавкал яблоком, брызгая соком на чужие крахмальные воротнички. Гравитация здесь работала по-особенному: она притягивала друг к другу потные тела, грязные сапоги и запахи немытых подмышек.
Эйнштейн пробирался сквозь этот кисель, задевая локтем чью-то сухую, как вобла, шею. У него в кармане мялись листки – те самые, где пространство прогибалось под тяжестью звезд, как старый матрас под толстым фельдфебелем.
– Позвольте, сударь, вы мне на ногу… – прохрипел старик с орденом, похожим на засохшую яичницу.
– Время относительно, – буркнул Альберт, чувствуя, как за шиворот капает с потолка. – Пока я наступаю, оно тянется, а когда уберу – пролетит.
В зале заседаний было темно и душно. Пахло мокрой псиной и пылью веков. Председатель, похожий на ожившую мумию в пенсне, жевал губами, выуживая из бороды крошку печенья. Мир рушился. Ньютоново яблоко сгнило, превратившись в липкую лужу, а эти люди продолжали сморкаться в огромные клетчатые платки.
Эйнштейн вышел к кафедре. Она шаталась. Под ногами хрустнуло что-то – то ли чей-то карандаш, то ли сустав мироздания. Он начал говорить. Слова вылетали тяжелые, как чугунные ядра, и вязли в этом сером воздухе. Гравитация – это не невидимая веревка, господа. Это яма. Мы все сидим в огромной яме, которую промяло Солнце.
Кто-то в первом ряду громко и долго чихал, утирая нос рукавом. Другой ковырял в ухе мизинцем, внимательно разглядывая добытое. Пафос интеллектуального взрыва тонул в чавканье и скрипе половиц.
– Искривление… – выдохнул Альберт. – Прямых нет. Все кривое. И пространство, и совесть ваша, и этот зал.
Он закончил. Тишина повисла такая, что было слышно, как в углу паук доедает муху. Потом кто-то кашлянул – густо, с хрипом, словно выплюнул легкое. Старик в президиуме медленно, бесконечно долго поднимал руку, чтобы почесать затылок.