Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 1)
Леонид Карпов
Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий
Сотворение мира в соответствии с гипотезой симуляции
Сыро. Вязко. С потолка, облепленного жирными клочьями неопределимой ветоши, капает тяжелое, желтоватое. Оно падает на затылок, стекает за воротник, но шевелиться лень. По коридору протащили козу; коза истошно мемекала, цепляясь копытами за выщербленные плиты пола, и оставила после себя густой дух навоза и прелой шерсти.
– Проснулся, дурень? – прохрипел невидимый в тумане сосед.
Слышно было, как он долго и мучительно сморкается в пальцы, а потом вытирает их об стену. Стены здесь всегда влажные, покрытые белесой плесенью, похожей на застывшую пену у рта эпилептика.
– Говорят, Косой вчера дошел до края, – продолжал голос, перемежаясь клокочущим кашлем. – До самой Стены. Грыз ее, дурак, зубы крошил. А там – пустота. Серая такая, как кисель. И цифры. Маленькие, подлые, в глазах рябит.
Это и был акт Творения. Великий Оператор, чьих рук никто не видел, однажды просто нажал засаленную клавишу «Пуск», и из небытия выплыли эти бесконечные коридоры, заваленные гнилой капустой и ржавым железом. Мы возникли сразу с этой грязью под ногтями, с этой вечной изжогой и знанием, что завтра будет так же солоно и тошно.
За стеной кто-то долго и методично бил кого-то тазом по голове. Звук был глухой, домашний.
Физика здесь работала неохотно, с одышкой. Тяготение тянуло к земле слишком сильно, словно планета была набита мокрым тряпьем. Свет не лился, а сочился, как сукровица из раны. Все понимали: код несовершенен. Память сервера забита мусором – чьими-то недоеденными обедами, обрывками ругани, старыми калошами. Мы – персонажи, которых забыли удалить, случайные строчки в бесконечном перечне ошибок. Сверхцивилизация, наши лощеные потомки, смотрят на нас, почесывая чистые животы, и удивляются, как в этой жиже еще что-то шевелится.
В проеме показалось лицо – распухшее, с одним глазом, заплывшим багровым мясом.
– Чай пить будешь? – спросило лицо. – Заварка из березовых почек, третья перегонка.
– Давай, – ответил я, чувствуя, как внутри ворочается тяжелая, компьютерная тоска.
Где-то там, за пределами этой слякоти, существует «базовая реальность». Там, наверное, сухо. Там не пахнет кислыми щами и горелой изоляцией. Но шанс попасть туда – как вероятность того, что эта коза заговорит на латыни.
Мы заперты в этом симуляционном бараке. Нас создали по образу и подобию их самых грязных снов. Наше причастие – ржавая вода, наше небо – низкий потолок с пятнами сырости.
Вдруг все на мгновение замерло. Муха остановилась в воздухе, завязнув в пространстве. Сосед застыл с пальцем в носу. Мир дернулся, пошел рябью, как отражение в помойной яме, куда бросили камень. Это «Там» кто-то пролил кофе на пульт или просто решил оптимизировать нагрузку на систему.
Потом все снова пришло в движение. Коза закричала. Грязь хлюпнула.
– Опять лагает, – сплюнул сосед, размазывая по подбородку серую жижу. – Видать, скоро совсем отключат.
И в этом была единственная, почти нежная надежда: что когда-нибудь рука Творца потянется к рубильнику, и этот мокрый, хрипящий кошмар наконец-то схлопнется в чистую, абсолютную тьму небытия. Без цифр. Без запахов. Без нас.
Первая мировая война
Воздух в окопах густой, как несвежий кисель. Он пахнет хлоркой, гнилой кониной и испражнениями хомно сапиенсов, которые разучились верить в завтра, но все еще обязаны верить в Кайзера. Или в Царя. Или в черта в табакерке – какая разница, если грязь на сапогах у всех одного цвета.
Поручик Кнорр, с лицом, серым, как его шинель, пытается выковырять из уха кусок запекшейся глины. Рядом, в жиже, всплывает чья-то фуражка, а под ней – медленное, тягучее бульканье. Это не стон, это просто газ выходит из земли, которая наелась человечины до икоты.
– Прогресс, – бормочет Кнорр, глядя на то, как по брустверу ползет жирная крыса, таща за собой обрывок кружевного платка. – Электричество, паровозы, телеграф... Теперь мы можем убивать друг друга со скоростью звука, не видя глаз противника. Какая изысканная вежливость.
В небе, затянутом маслянистой гарью, что-то утробно рычит. Это стальная птица, рожденная просвещенным веком, чтобы срать фосфором на головы внуков Гете и Толстого.
В блиндаже пахнет жареным луком и мокрой шерстью. Генерал, похожий на вздувшуюся жабу, тычет пальцем в карту, залитую кофейным пятном. Карта врет. Границы империй расползаются, как мокрый сахар.
– Мы несем цивилизацию, – хрипит генерал, и из его ноздри вываливается капля густой слизи. Он не замечает. – Европа – это свет.
А снаружи свет – это только вспышка магния перед тем, как оторвет челюсть.
По траншее волокут раненого. Он молчит, только ритмично бьется затылком о выступы досок. Вдоль стен прижались солдаты – серые тени с водянистыми глазами. У одного в руках обглоданная кость, у другого – молитвенник, из которого вырваны страницы на самокрутки. Бог ушел в отпуск еще в четырнадцатом, оставив вместо себя запах иприта.
– Куда несете, любезные? – спросил Кнорр, глядя мимо них.
– В прогресс, господин поручик! – осклабился санитар, обнажая гнилые зубы. – Там, говорят, за холмом построили машину, которая перемалывает людей в идеальное удобрение. Век просвещения, матушка-гуманность!
Мир, который строился на балах, венских вальсах и вере в торжество разума, с хлюпаньем погружается в воронку, полную черной жижи. Четыре короны валяются в канаве, и их некому подобрать – руки заняты чесоткой и винтовками.
– Слышите? – Кнорр замирает, прислушиваясь к далекому гулу. – Это весна идет. Век массового производства. Теперь и смерть поставят на конвейер.
Он смеется, и этот смех переходит в сухой, лающий кашель. Изо рта вылетает комок розовой пены. Где-то вдали, за пеленой дождя и дыма, догорает старая Европа – аккуратная, прогрессивная, добрая. Она кричит голосом мула, застрявшего в колючей проволоке, но этот крик тонет в чавканье сапог, шагающих в бесконечную пустоту.
Проход первого судна через Панамский канал
Грязь была повсюду – густая, как деготь, и теплая, словно выкипевшая кровь. Она чавкала под сапогами господ в белых кителях, липла к бортам, забивалась в ноздри и уши. Над выемкой Кулебра стоял невыносимый, плотный звон мошкары, перекрывающий хрип задыхающихся паровых машин.
Пароход «Анкон» двигался нехотя, как огромная серая вошь по свежему шраму на теле земли. Его борта терлись о бетон шлюзов с визгом, от которого у конвоиров сводило челюсти. На палубе теснились чиновники; чья-то потная рука в лайковой перчатке судорожно вцепилась в леера, а рядом, в мутной воде за бортом, медленно проплывала раздутая туша мула. Или, может, это был человек – в этой жиже конечности у всех одинаково не гнулись.
– Господи, помилуй, – пробормотал инженер с моноклем, заляпанным желтыми брызгами. У него под ногами пробежала крыса, волоча за собой длинный, голый хвост.
Из джунглей пахло гнилой папайей и старым кладбищем. Пятьсот миллионов кубометров вынутой земли не исчезли – они затаились по краям, готовые в любой момент сползти обратно в канал, похоронить этот нелепый «Анкон» вместе с его оркестром, играющим что-то бодрое и совершенно неслышное за грохотом лебедок.
Кто-то в толпе на берегу зашелся в лающем кашле, выплевывая легкие прямо на ботинки соседа. Сосед не шелохнулся – он смотрел, как стальные ворота Гатуна смыкаются с утробным лязгом, отсекая один океан от другого. Мир развалился надвое. Между хребтами выброшенной породы, в узком коридоре, пахло не триумфом, а карболкой и пережаренным мясом.
В небе висело солнце, тусклое и белесое, как бельмо на глазу великана. Капитан на мостике вытирал лицо платком, который мгновенно становился серым. Никто не улыбался. Все ждали, когда эта огромная железная коробка наконец выберется в соленую воду, подальше от этого рукотворного ада, где за каждый фут глубины заплатили десятком трупов, зарытых тут же, под насыпью, в безымянных ямах, полных известки.
«Анкон» дал гудок. Звук был низким, болезненным, похожим на стон умирающего зверя, который напоследок решил плюнуть дымом в лицо небесам. Континенты разошлись, оставив между собой только эту вонючую, маслянистую щель и торжество человеческого безумия.