реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 7)

18

– Все течет, – бормочет он, иронично скалясь беззубым ртом. – Сегодня ты Ян, завтра ты Инь, а послезавтра тебя съели соседи, потому что рис не взошел. Это математика, малец! Понимаешь? Не боги шепчут, а шестеренки крутятся. Числа! Чет-нечет, вдох-выдох. Вселенная – это огромная, потная, смердящая куча, которая ворочается по кругу.

Писец снова икает, роняя каплю слюны прямо на бамбуковую планку.

– Математическая модель, – гнусавит Ли, задыхаясь от кашля. – Мы превратили их страх перед грозой в таблицу. Порядок в хаосе. Теперь мы знаем, когда именно нас раздавит. И это, малец, называется мудростью.

Снаружи, в сером мареве, проезжает телега, груженная дырявыми котлами. Колесо скрипит так, будто режут живое существо. Грязь летит во все стороны, залепляя узкое окошко. Ли смотрит на свои стебли – они сложились в гексаграмму «Упадок».

– Красота, – шепчет он, вытирая руки о подол. – Идеальная гармония гниения. Пиши: все меняется. Кроме этой вони. Воняло при Яо, воняет сейчас, будет вонять и через три тысячи лет. Это и есть вечность.

Он берет чашку с мутной брагой, в которой плавает дохлая муха, и делает жадный глоток, довольно крякнув. Вселенная продолжает свой бесконечный, абсурдный танец в липких сумерках восьмисотого года до нашей эры.

Первая Олимпиада

1 июля 776 г. до н. э.

Традиционная дата начала первых игр в Олимпии. Момент, когда война уступала место спорту, а атлет становился равным богам.

В Олимпии не продохнуть от испарений. Июльское небо висит низко, как засаленный войлок, придавленное чадом от сжигаемых коровьих потрохов. Зевс здесь не громовержец, а глухой старик, запертый в тесном хлеву, где вместо амброзии – кислый пот и вонь прогорклого масла.

Элейцы прут сквозь толчею, толкаясь локтями в язвах. Священное перемирие. Война отступила, но оставила после себя гниль: калеки в грязных хитонах тычут обрубками в прохожих, требуя доли от жертвенного пира. Кто-то харкает в пыль, кто-то меланхолично жует сырую луковицу, глядя, как по священному Альтису гонят стадо испуганных свиней. Грязь перемешана с оливковым маслом так густо, что ноги в сандалиях разъезжаются, и ты то и дело влетаешь лицом в чью-то потную спину или в корявое плечо статуи, облепленной мухами.

Атлет – избранник богов – стоит у входа на стадион. Его зовут Кореб, он повар из Элиды, и у него икота. Его голое тело густо смазано жиром, к которому уже прилипли мошки и клочья овечьей шерсти. Он не кажется равным богам; он кажется вывалянным в сале утопленником, которого забыли закопать. Рядом какой-то жрец с перекошенным ртом яростно спорит с торговцем вяленой рыбой, размахивая окровавленным ножом для жертвоприношений.

– Беги, дурак! – хрипят ему в ухо.

Кореб трогается с места. Это не полет стрелы, это судорога. Ноги вязнут в раскаленном песке, который пахнет мочой и старым железом. Вокруг – сплошная стена из лиц: небритых, щербатых, с безумными глазами. Они орут, но звуки тонут в общем гуле, превращаясь в бессвязное клокотанье. Кто-то падает, на него наступают, чей-то ребенок плачет, уткнувшись в подол завшивевшей рабыни.

Пространство сужается до размера узкого коридора между потными телами. Впереди – финишный столб, облезлый и кривой, похожий на обглоданную кость. Кореб бежит, хрипя, высунув язык, а мимо проплывает абсурдный мир: старик в золотом венке, ковыряющий в носу; собака, грызущая чей-то брошенный сандалий; атлет-соперник, рухнувший в пыль и изрыгающий завтрак.

Когда его пальцы касаются дерева, ничего не меняется. Небеса не разверзаются. Просто чей-то тяжелый кулак вбивает ему в зубы ветку оливы, горькую и пыльную.

– Герой, – равнодушно говорит жрец, вытирая руки о подол. – Иди, там барана закололи. Почки тебе достанутся.

Кореб стоит, шатаясь, среди ликующей, смердящей толпы. Он – бог. И его сейчас вырвет.

Основание Рима

21 апреля 753 г. до н. э.

Дата, от которой вели отсчет времени сами римляне. День, когда Ромул провел борозду будущих стен «Вечного города».

Сырая, чавкающая глина Палатина. Небо – цвета несвежего киселя, низкое, давящее затылок. Дождь не идет, он просто висит в воздухе мелкой, едкой взвесью, смешиваясь с испарениями от немытых тел и свежего навоза. Где-то в стороне, в тумане, истошно и бессмысленно орет осел, перекрывая хриплый кашель полуголых латинов.

Ромул, сутулый, в изгвазданной дегтем тоге, волочит плуг. Плуг тяжелый, костяной, с налипшими ошметками прошлогодней травы. За ним, спотыкаясь о корни, плетется толпа: калеки, беглые рабы с клеймами на скулах, пастухи с глазами, заплывшими от вечного недосыпа. Кто-то сморкается в кулак, кто-то меланхолично жует сырую луковицу, обдавая соседа резким, сивушным духом.

– Ровно веди, сукин сын, – сипит Рем, прижимая к разбитой губе грязную тряпку. – Стену же криво поставишь. Опять переделывать.

Ромул не отвечает. Он тяжело дышит, вывалив язык, похожий на кусок заветренной говядины. Борозда за ним наполняется мутной, ржавой водой. Это граница. Померий. Священная черта, через которую нельзя переступать, если не хочешь, чтобы боги вывернули тебе кишки наизнанку.

Мимо проносят корзину с дохлыми курами – гадание не заладилось, жрецы в лохмотьях спорят, тыча пальцами в синюшные потроха. Грязь повсюду: на лицах, под ногтями, в самих мыслях. Кто-то падает в борозду, его лениво бьют сандалиями по ребрам, не прерывая разговора о ценах на просо в Альба-Лонге.

– Город будет, – вдруг выкрикивает Ромул, останавливаясь и вытирая лоб предплечьем, отчего на коже остается черная полоса. – Вечный! С золотыми крышами!

Рем коротко, лающе хохочет, сплевывает кровь прямо в свежую яму и делает шаг через борозду. Просто так. От скуки и тесноты.

– Гляди, перешагнул. И где твои боги? Где твой...

Удар плугом приходится в висок. Звук сухой, как хруст гнилой ветки. Рем оседает в жижу, медленно, с каким-то недоуменным достоинством. Толпа на секунду затихает, слышно только, как хлюпает вода в борозде и как кто-то вдали продолжает методично бить палкой по пустому чану.

– Так будет с каждым, – буднично произносит Ромул, обтирая кость о полу тоги. – Теперь – отсчет. Пишите: день первый. Апрель, кажется.

Он снова впрягается в лямку. Город начинается с трупа в канаве и запаха мокрой шерсти. Борозда тянется дальше, вязкая, бесконечная, смыкающаяся в кольцо, из которого уже никому не выбраться.

Возникновение греческого эпоса

Около 750 г. до н. э.

Момент появления «Илиады» и «Одиссеи». Это рождение европейской литературы. Гомер подарил нам героев, чьи страсти и ошибки стали каноном для всех писателей на три тысячи лет вперед.

Склизко. В Хиосе всегда склизко, даже когда солнце жарит так, что камни трещат, как гнилые зубы. По узкому проходу, заваленному рыбьей потрошью и битыми амфорами, продирается старик. Это Гомер. Он не видит, но чувствует лицом сырую вонь застоялого пота и горелого бараньего жира. Кто-то сует ему в бок костлявый локоть, кто-то за спиной долго и мучительно сморкается в подол хитона.

– Гектор, значит, помер? – сипит над ухом невидимый уродец, обдавая Гомера запахом чеснока и дешевого кисляка. – И кони его померли? А доспехи? Доспехи-то медные, небось, сперли?

Гомер молчит. У него во рту вкус меди и ржавчины. Он прислоняется затылком к шершавой стене, по которой стекает что-то липкое – то ли патока, то ли гной из перевязанного колена проходящего мимо козопаса.

– Опять сочиняет, – гнусавит прохожий, чье лицо напоминает мятый пергамент. – Про героев все. Какие там герои? Вчера Аякс из соседней деревни корову украл, так его в колодце утопили. Вот тебе и весь эпос.

Где-то в глубине двора истошно орет осел, перекрывая гул толпы, в которой каждый пытается ухватить соседа за пуговицу, которой еще не изобрели, или просто ткнуть пальцем в глаз.

– Пиши, слепой, – хрипит голос сверху. – Про то, как Ахилл рыдал. Громко рыдал, слюни пускал, в песке валялся. Людям нравится, когда герой в соплях. Это канон.

Гомер разевает рот. Зубов почти нет, десны темные, как баклажаны. Он начинает выталкивать из себя слова, тяжелые и неповоротливые, как груженые телеги в непролазной грязи.

– Гнев… – выдавливает он, и тут же сверху падает дохлая курица, шмякаясь о его плечо. – Гнев, богиня, воспой… Ахиллеса, Пелеева сына… Сволочь он был, этот Ахилл. Пятку мыл, а душу – нет.

Толпа вокруг замирает, но не от благоговения, а потому что кто-то в центре упал в припадке, и все пытаются рассмотреть, какого цвета у него пена. Какой-то малый с грыжей на лбу тянет Гомера за край плаща:

– Слышь, отец, а Одиссей-то скоро вернется? У него дома Итака, там сыр, там бабы немытые, а он все по морям шастает, сирен слушает. Идиотизм же.

Старик кивает, его слепые веки дрожат. Он уже видит их всех на три тысячи лет вперед: вон Гамлет в облезлой шубе ковыряет в носу, вон Раскольников тащит топор, завернутый в грязную мешковину. Все они – его дети, рожденные в этой тесноте, среди чавкающей грязи и запаха нечистот.

– Подарил я вам героев, – шепчет Гомер, сплевывая на сандалию прохожего. – Пользуйтесь. Жрите их страсти, обмазывайтесь их ошибками. Теперь это ваша общая яма.

Он делает шаг вперед, поскальзывается на арбузной корке и валится в толпу. Его подхватывают десятки рук – потных, жадных, пахнущих козой и вечностью. Кто-то сует ему в рот кусок черствого хлеба, кто-то пытается вырвать клок из его бороды на память. Эпос начался. Впереди – мрак, гной и бессмертие, и никуда от этого не деться, пока последний гекзаметр не застрянет в горле у захлебнувшегося историей человечества.