Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 5)
– Четыре тысячи лет стоять будет, – пробормотал зодчий, ковыряя в ухе. – А вонять перестанет через неделю. Если дождя не будет.
Он посмотрел на свои руки – серые, в известковом налете, с обломанными ногтями. Повернулся, чтобы спуститься, но запутался в полах одежды, чертыхнулся и ударил карлика по затылку. Карлик привычно сжался, не переставая жевать.
На вершине величайшего сооружения мира осталась куча мусора, разбитый кувшин и чья-то окровавленная тряпка. Пирамида застыла – тупая, огромная, бессмысленная гора камня, пронзающая гнилое небо, пока внизу, в липкой тени ее основания, кто-то продолжал методично и скучно бить кого-то палкой по хребту.
Принятие Законов Хаммурапи
В Вавилоне шел дождь – густой, перемешанный с лессовой пылью и пометом стрижей. Он не освежал, а лишь превращал город в липкую серую каверну.
Царь Хаммурапи, страдающий от флюса и тяжести собственной парчовой тиары, продирался сквозь толпу в узком проходе между недостроенным зиккуратом и нужниками. Его сопровождала свита: евнухи с закисшими глазами, писцы, чьи пальцы навсегда скрючились в форме каляма, и стражники, чьи медные панцири пахли несвежим бараньим жиром.
– Теснее, – прохрипел царь, толкая в бок сутулого вельможу. – Почему здесь так пахнет жженой шерстью?
Никто не ответил. Под ногами хлюпало. Какая-то старуха, застрявшая в толпе, пыталась сунуть в руку царю обглоданную кость, бормоча о несправедливости соседа, укравшего у нее одноглазого осла. Хаммурапи брезгливо отпихнул ее локтем прямо в лужу.
На площади, заваленной строительным мусором и обрывками циновок, возвышалась она. Черная глыба базальта. Мрачный палец, указующий в низкое, набухшее небо.
– Вот, – сказал писец, вытирая нос грязным рукавом. – Высекли. Как велено. Про око, про зуб, про обрушение дома на голову строителя.
Царь подошел ближе. На камне, вязью клинописи, теснились знаки, похожие на лапки раздавленных насекомых. В этом не было торжества – только окончательность приговора. Хаммурапи протянул палец, коснулся шершавого камня и тут же отдернул руку: базальт был ледяным, несмотря на жару.
Вокруг копошились люди. Один нищий деловито испражнялся прямо у подножия стелы, не обращая внимания на величие момента. Какой-то чиновник с длинным, похожим на баклажан носом, громко спорил с мясником о цене на требуху, тыча пальцем в свежевысеченные параграфы.
– Теперь не отвертятся, – прошамкал Хаммурапи, ощущая, как гнойник во рту наконец лопнул. – Записано. Не вырубишь. Око за око.
Он посмотрел на свои руки – грязные, в пятнах вина и чернил. Правосудие родилось не в сиянии славы, а в судорогах абсурда. Теперь каждый знал: если он выбьет зуб ближнему, его собственный рот превратится в такую же кровавую кашу по закону, утвержденному небом и этой черной, пахнущей сыростью колонной.
Сверху на стелу сел жирный стервятник и, коротко вскрикнув, уронил на царский указ белую кляксу помета. Хаммурапи иронично ухмыльнулся, обнажив гнилые зубы.
– Пошли, – бросил он. – Хочу жареной саранчи и тишины.
Свита двинулась обратно, увязая в грязи, толкаясь и ругаясь, оставляя черный монолит стоять посреди этого копошащегося, бессмысленного и теперь официально упорядоченного хаоса.
Извержение вулкана Санторин (Тира)
Воздух густел, превращаясь в серую кашу из пепла и воробьиного помета. Небо, еще вчера лазоревое, как чешуя гнилой макрели, теперь набухло свинцовым гноем. Старый жрец, в засаленной тунике, расшитой облезлыми быками, ковырял в ухе обломком стилоса и сплевывал под ноги густую черную мокроту.
– Слышишь, Пифо? – прохрипел он, толкнув локтем в бок раба, чье лицо было густо залеплено мокрой золой. – Земля-то икает. Обожралась, сука, нашими дарами.
На площади царил вязкий, бессмысленный хаос. Огромная туша жертвенного быка, не дорезанная с утра, дергалась в конвульсиях, пуская пузыри из перерубленного горла. Мальчишка с пустыми глазами бежал мимо, таща за собой связку дохлых мурен, которые мерзко шлепали по булыжникам. Где-то в глубине лабиринта истошно, на одной ноте, выла женщина, и этот звук перекрывался сухим, костяным треском – это лопались перегретые плиты дворца.
Вдруг берег охнул. Вода ушла стремительно, обнажив склизкое, копошащееся дно, полное дохлых крабов и забытых амфор. Стало так тихо, что было слышно, как в пустом чане на рынке шуршит одинокая крыса.
– Сейчас рыгнет, – буднично заметил жрец, пытаясь поймать за хвост пролетающую мимо испуганную курицу.
А потом горизонт лопнул. Титанический столб огня и грязи ударил в зенит, превращая полдень в грязные сумерки. Гора Санторин не просто взорвалась – она распалась на куски, как перезрелая тыква под сапогом пьяного моряка. По небу полетели раскаленные камни, похожие на горящие экскременты богов. Один из них, размером с добрую хижину, с чавкающим звуком рухнул в толпу беженцев у причала, превратив их в однородное месиво из костей и клочьев плоти.
И тут пришла она. Стена воды, высотой с тридцать храмов, черная, увенчанная седой пеной и мусором. Она не катилась – она медленно, неотвратимо наваливалась на остров, всасывая в себя все: нарядные фрески с тощими дельфинами, золотые кубки, пьяных гончаров и саму память о «райском острове».
Жрец, прижимая к груди пойманную курицу, смотрел, как на него падает тень конца света. Он успел заметить, что на гребне волны колышется чей-то обоссанный тюфяк и обломок весла.
– Атлантида, матушка... – прошамкал он беззубым ртом, прежде чем соленая, забитая пеплом тьма заткнула ему глотку навсегда.
Остров содрогнулся, пустил пузыри и ушел под воду с коротким, непристойным всхлипом, оставив после себя лишь запах серы и бесконечное, равнодушное море.
Гибель Атлантиды
Грязь в Атлантиде всегда пахла медом и дохлой рыбой. С утра небо затянуло серой чесоткой; тяжелые, как сырое мясо, облака висели над акрополем, цепляясь за золотые шпили храма Посейдона. В ноздри лезла вонь немытых тел, жженой шерсти и пережаренного дельфиньего жира.
По главной улице волокли священного быка. Животное скользило копытами по мокрой брусчатке, ревело, пуская вязкую слюну на босые ноги жрецов. Один жрец, в засаленной тиаре, сбившейся набок, беспрестанно ковырял в ухе гнилой щепкой и сплевывал под ноги проходящим рабам. Рабы тащили медные чаны, доверху набитые требухой; кровь перехлестывала через край, смешиваясь с лужами и козьим пометом.
– Схлопнется, – прохрипел нищий, привалившийся к мраморной колонне, облепленной голубиным пометом. – Пуп земли развязался, матушка.
Никто не слушал. В порту стонали цепи. Огромные триремы бились бортами о причалы, выплевывая на берег заморских купцов с воспаленными глазами. Один из них, в рваном шелке, пытался продать механическую птицу, которая вместо пения издавала надсадный, сухой хрип. Мимо пробежала стая плешивых собак, терзая чью-то сандалию.
К полудню солнце стало багровым, как глаз тирана после трехдневной попойки. Воздух сделался плотным, осязаемым. Внезапно земля икнула. Из глубокой трещины в мостовой повалил густой, желтоватый пар. В этом тумане метались тени: кто-то кого-то бил колом по спине, кто-то жадно запихивал в рот сырую рыбину, кто-то молился перевернутой статуе, обливая ее мочой.
Потом пришла вода. Она не обрушилась стеной, а полезла отовсюду – из сточных канав, из-под половиц, из распахнутых ртов статуй. Грязная, кипящая жижа, несущая обломки весел, дохлых крыс и куски драгоценной смальты.
Архистратег в тяжелых, не по размеру больших латах, пытался взобраться на коня, но конь только безумно таращил глаз и валил под себя горячий навоз. Железо лязгало, вода заливала сапоги. Стратег плакал, размазывая сажу по щекам, и требовал, чтобы ему подали вина, пока Атлантида медленно, с хлюпаньем и чавканьем, погружалась в бездну.
В последнюю минуту над городом повисла звенящая, душная тишина, прерываемая лишь бульканьем воздуха. Последним, что скрылось под водой, был палец золотой статуи, на который ошалело пыталась вскарабкаться мокрая курица.
Над океаном вспучился пузырь, лопнул с непристойным звуком, и осталась только серая рябь. И вонь.
Создание Вед
Грязь была повсюду: она забивалась в поры, в трещины на ступнях, пузырилась под копытами тощих, покрытых язвами коров. Воздух застыл, тяжелый от испарений свежего навоза, пережаренного проса и чего-то сладковато-гнилого – может, недоеденной собаки, а может, самой вечности.