реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 3)

18

– Сдох? – спрашивает Безносый, пробираясь сквозь толчею тел. Он несет в пригоршне рыжую пыль – охру, перемешанную со слюной и страхом.

Хромой не отвечает. Он берет руку покойного – тяжелую, холодную клешню – и начинает усердно втирать рыжую грязь в посиневшую кожу. Пальцы скользят, липнут. Это движение – нелепое, абсурдное в своей серьезности – кажется в этой тесноте чем-то непристойным.

– Красиво будет, – бормочет Хромой, и его лицо искажает судорога, похожая на вымученную ухмылку. – Там, где туман, его по этой краске узнают. Свой, мол. Красный.

Вокруг копошатся остальные. Кто-то грызет обглоданную кость, кто-то хрипло ругается из-за клочка шкуры. Хаос, вонь, давка. Но здесь, над телом, совершается великое издевательство над логикой природы.

Безносый достает из-за пазухи пучок завядших, припорошенных пеплом цветов. Они выглядят жалко в этом царстве слизи и камня. Он кладет их на грудь мертвеца, придавливая грязным пальцем, чтобы не сползли.

– Ешь, старик, – шепчет он. – Или нюхай. Хрен тебя знает, что ты там делать будешь.

Это была первая победа над очевидностью. Труп – вот он, гниет и пахнет, но эти двое, втирая глину в остывающее мясо, выдумали другого, невидимого старика. Они создали пространство, которого нет на карте пещеры.

Снаружи ревет ветер, таская по скалам ледяную крошку, а здесь, в зловонном полумраке, рождается бог. Не из света и пафоса, а из желания обмануть пустоту при помощи горсти ржавой пыли и дохлых соцветий.

Старик лежит, вымазанный рыжим, с цветами на впалой груди. Он теперь – первый в истории симулякр. А Хромой и Безносый смотрят на него с идиотским восторгом, потому что теперь им тоже не так страшно гнить. Они придумали, что смерть – это просто смена цвета.

Изобретение музыкальных инструментов

36 800 лет назад

Флейты из костей. Момент, когда человек осознал гармонию звука. Пафос того, что музыка не нужна для выживания, но она необходима для Души.

Склизко. В пещере воняло кислым жиром, прелой шерстью и несвежим пометом – дух стоял такой, что хоть топор вешай, да нормального стального топора еще не выдумали, разве что обломок кремня, зажатый в потной ладони. Грязь хлюпала под пятками, вязкая, перемешанная с обглоданными хрящами.

Охристый палец, корявый и вечно дрожащий, колупал в ухе. Старик, которого все звали просто Горбом (хотя горба у него не было, зато была лишняя челюстная кость, торчащая из шеи), сидел в самом углу, где с потолка монотонно капала мутная жижа. Кап. Кап. Прямо на лысину, покрытую струпьями.

Рядом, привалившись к стене, хрипел Одноглазый. Он пытался разгрызть берцовую кость стервятника, но зубов осталось всего три, и те шатались, как гнилые колышки в болоте. Одноглазый сплюнул сукровицу, вытер рот засаленной шкурой и бросил кость Горбу.

– На, поскреби, – просипел он. – Все равно подохнем. Мамонт ушел, жрать нечего, только вошь сосет под мышкой.

Горб взял кость. Она была легкая, полая, обслюнявленная. Он посмотрел на нее с какой-то бессмысленной злобой. Вокруг копошились тела: кто-то чесался, кто-то ловил в волосах соседа жирных блох, кто-то тихо выл в темноту, просто так, от общей нескладицы бытия. Мир был тесен, мокр и предельно набит ненужными вещами.

Горб поднес кость к лицу. Из дырки, прогрызенной гиеной, вылез сонный червь. Горб вытряхнул его на ладонь и машинально раздавил. А потом, сам не зная зачем, прижал край кости к растрескавшимся губам. Грязь попала в рот, заскрипела на зубах.

Он дунул.

Раздался звук. Не хрип, не рык, не чавканье. Звук был тонкий, пронзительный, как комар, залетевший в пустой череп. Одноглазый вздрогнул, выронил камень и уставился на Горба единственным желтым зрачком.

– Ты чего это? – спросил он, и голос его сорвался на идиотский писк.

Горб не ответил. Он нашел пальцем вторую дырку – ту, что пробил острый осколок кремня, когда они делили добычу. Прижал. Дунул снова.

Звук изменился. Он прыгнул вверх, чистый и холодный, как лед под ногтем. В этой вонючей дыре, заваленной костями и дерьмом, вдруг возникло нечто, чему не было места. Это нельзя было съесть. Этим нельзя было согреться. Оно не помогало убить зверя или выскрести шкуру. Это было абсолютно, вопиюще бесполезно.

И от этой бесполезности у Горба перехватило дыхание.

Он начал перебирать пальцами. Пыхтел, пускал пузыри слюны, качался из стороны в сторону. Кость пела. Она выводила какую-то нелепую, абсурдную кривую, которая разрезала тяжелый, спертый воздух пещеры.

Другие притихли. Перестали искать вшей. Даже младенец, до этого монотонно скуливший у груди мертвой матери (никто еще не успел ее оттащить, было лень), замолчал. Все смотрели на Горба. В их глазах, мутных и первобытных, отражался страх перед этой новой, необъяснимой напастью.

Это не было выживанием. Это было хуже. Это было томительное, сладкое осознание того, что внутри, за слоем жира и страха, есть пустота, которую нужно заполнить не мясом, а вот этим тонким, дрожащим воздухом.

Горб закрыл глаза. Кость в его руках больше не была костью мертвой птицы. Она стала мостом в никуда. В этой грязи, среди запаха гнили и обреченности, человек впервые понял, что у него есть Душа – капризная, прожорливая штука, которой мало просто не сдохнуть.

– Горб, – прошептал Одноглазый, и по его немытой щеке поползла слеза, оставляя чистую дорожку на слое сажи. – Сделай еще раз. Дунь еще.

А снаружи выл ледяной ветер, и тьма облизывала камни, но внутри, в самом сердце смрада, звучала первая гармония – такая же нелепая и великая, как и сам человек.

Исчезновение неандертальцев

35 000 лет назад

Трагический финал конкуренции видов. Мы остались одни на планете. Это момент великого одиночества и одновременно полной ответственности за судьбу Земли.

Слякоть здесь была всегда, еще до того, как первый из нас научился членораздельно проклинать небо. Серое, жирное месиво под ногами перемешано с костями, горелой хвоей и чьим-то невыразимым калом. Воздух густой, как кисель из требухи, в нем плавает пепел, шерсть и невнятный шепот тех, кто уже не дышит.

На краю оврага, вцепившись заскорузлыми пальцами в склизкий корень, сидит Последний. У него тяжелая, как наковальня, челюсть и глаза, заплывшие от вечного гноя и недоумения. Он неандерталец, хотя сам об этом ни сном, ни духом. Для себя он просто – Тот, Кто Еще Хрипит. Его племя стаяло, как грязный сугроб в марте. Сначала ушли старики, кашляя кровью в золу, потом затихли бабы, прижимая к пустой груди окоченевших младенцев. Теперь – тишина, нарушаемая только чавканьем грязи.

Мимо, пригибаясь под тяжестью кожаных баулов, семенят Другие. Узколицые, суетливые, с глазами быстрыми и пустыми, как у хорьков. Они тащат за собой вонь копченого мяса и новую, непонятную гордость. Один из них, с выстриженным клоками затылком и подвеской из волчьих зубов, спотыкается о ногу Последнего.

– У-у, падаль, – сипит Узколицый, харкает под ноги и дает Последнему затрещину костлявым кулаком.

Последний не отвечает. Он смотрит на свои руки – огромные, созданные ломать хребты мамонтам, а теперь бессильно ковыряющие мерзлый мох. В этом движении столько идиотского упорства, что становится тошно. Рядом проплывает насаженная на палку голова оленя, облепленная мухами; мухи ленивые, жирные, они уже знают, что еды теперь будет в избытке.

Мир схлопнулся до размеров этой канавы. Великое одиночество пахнет мокрой псиной и застарелым потом. Узколицые суетятся, делят шкуры, вопят на своем птичьем языке, строят заборы из палок и дерьма. Они теперь главные. На них свалилась планета – огромный, гниющий кусок мяса, который нужно переварить.

Последний заваливается на бок. Ухо погружается в жижу, и он слышит, как глубоко под землей ворочаются камни. Сверху на него падает чья-то обглоданная кость, следом льется помойная вода. Узколицые смеются – гортанно, мелко, мерзко. Они еще не знают, что это они – наследники. Что теперь за каждый чих, за каждую замученную тварь, за каждый сожженный куст отвечать придется им, и только им. В пустоте, которую они сами же и вычистили.

Грязь пузырится. Неандерталец выдыхает в последний раз, и этот выдох кажется смешным и неуместным, как икота на похоронах. Мы остались одни. Впереди – вечность ответственности, залитая ледяным дождем и заваленная мусором великой победы.

Все. Тащи хворост, костер тухнет.

Начало земледелия и демографический рост

9 000 – 8 000 лет до н. э.

«Неолитическая революция». Момент, когда человек перестал бегать за едой и заставил землю кормить его. Это рождение городов, собственности и первых цивилизаций.

Сырая, чавкающая жижа. Ноги вязнут в перемешанной с навозом и палым листом глине. Небо низкое, свинцовое, точно провисший под тяжестью гноя живот – вот-вот лопнет.

Старший, Хорь, с лицом, похожим на обглоданную кость, тычет корявой палкой в рыхлое чрево земли. Раз – дыра. Два – дыра. В дыру летит зерно, серое, пыльное, похожее на мертвую вошь. Хорь сплевывает тягучую, бурую слюну прямо в лунку. Причастие.

– Раньше бегали, – сипит Хорь, не оборачиваясь. Голос у него как треск сухой коры. – За туром бегали, за оленем бегали. Лапы сбивали, в кровь, в труху. Теперь сидим. Земля жрет, и мы жрем.

Сзади кто-то истошно, надрывно воет. Это баба, чье имя забыли еще в ту луну, когда зацвел дикий ячмень. Она рожает прямо в борозде. Младенец выскальзывает в грязь – синий, скользкий, как налим. Его тут же подхватывают десятки грязных рук. Передают по цепочке, пачкая в золе и слизи. Людей стало сравнительно много. Слишком много. Они кишат в этом тесном междуречье, как черви в падали. Стены хижин – из дерьма и прутьев – давят, смыкаются, воняют кислым потом и старой мочой.