Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 2)
Уг, чья нижняя губа свисала влажным лоскутом, сидел в самой жиже. Рядом проплыло чье-то обглоданное колено. Он не смотрел. Он вообще никуда не смотрел, глядел внутрь своих лобных долей, где ворочалось что-то острое и неудобное.
Мир вокруг был слишком тесен: ветки били по рожам, камни резали пятки, холод совал свои ледяные пальцы под мышки. Мир требовал, чтобы Уг сдох, как и тот, с коленом.
Уг взял булыжник. Тяжелый, облепленный склизкой тиной, пахнущий вечностью. В другой руке – кусок кремня, похожий на застывшую почку гиганта.
– Ы-ы-ы… – прохрипел Уг. Из его ноздри выдулся пузырь и лопнул с отчетливым звуком разочарования.
Он ударил.
Звук получился подлым, сухим, как треск ломающейся ключицы. От кремня отлетел острый скол. Этот звук перекрыл хлюпанье грязи и чавканье соплеменников, деливших в тумане дохлого суслика.
Уг посмотрел на острое ребро камня. Это не была часть его тела. Это не был клык, растущий из десны. Это была штука. Отдельная. Злая.
Он снова ударил. Иронично, но природа в этот момент как будто поперхнулась. Птица с костяным клювом, пролетавшая над оврагом, внезапно обгадилась и рухнула в кусты.
Уг приставил острый край к толстой ветке, которая только что мешала ему чесать спину. Надавил. Дерево поддалось, пустив желтоватую сукровицу сока. Это был первый акт ненависти к природе. Первый бунт против того, чтобы просто быть частью ландшафта.
Уг оскалился, обнажив стертые до десен зубы. Ему больше не нужно было ждать, пока ветка сгниет или согнется. Он мог ее убить.
Это было начало конца. Разум вылупился из серой жижи не как сияющий нимб, а как этот вонючий, острый обломок, зажатый в кулаке, испачканном в нечистотах. Уг больше не хотел приспосабливаться. Он посмотрел на мир – на этот заплеванный, холодный, неуютный мир – и решил его перерезать по своему вкусу.
В тумане кто-то снова закричал. Уг не обернулся. Он примерялся, как бы половчее вскрыть брюхо горизонту.
Добро пожаловать в историю. Дальше будет только грязнее.
Первое использование огня
Грязь была повсюду: в ушных раковинах, под расслоившимися ногтями, в запекшихся углах рта. Она не просто покрывала кожу, она была естественным продолжением ландшафта, где небо, свинцовое и низкое, давило на загривки, заставляя сутулиться еще сильнее.
Старый Гы почесал вонючую паховую складку и сплюнул густую, как деготь, слюну прямо на морду дохлого суслика. Вокруг копошились. Кто-то чавкал, высасывая костный мозг из обломка берцовой кости; кто-то методично втирал в щеку соплеменника пережеванную глину – обряд это был или просто чесотка, разобрать не представлялось возможным. В воздухе висел запах мокрой шерсти, несвежего кала и чего-то кислого, предвещающего беду.
А потом пришло Оно.
Сначала это был треск – сухой, надменный, совсем не похожий на привычное хлюпанье болота. Вспышка укусила Гы за слезящийся глаз. Кусок дерева, пораженный небесным огнем, упал в центр их лежбища, шипя и выплевывая рыжие иглы.
Стадо отпрянуло. Они вжались в склизкую стену пещеры, превратившись в единую пульсирующую массу потных тел. Урчание, переходящее в поросячий визг. Гы смотрел на танцующий оранжевый палец. Это было нелепо. Это было смешно в своей ярости. Он видел, как на раскаленном сучке лопнул жирный клещ – с коротким, почти музыкальным «пшик».
Гы шагнул вперед. Его колено хрустнуло, как сухая ветка. Он протянул руку – лапу, заросшую жестким волосом, с кожей, похожей на подошву мамонта. Он ждал боли, ждал, что небо обрушится ему на темя, но почувствовал лишь странное, почти издевательское тепло.
– Ы-ы... – выдавил он, и в этом рыке, продирающемся сквозь налипшую копоть, уже слышалось будущее «Мое!».
Он схватил ветку. Огонь лизнул его пальцы, запахло паленой органикой, но Гы не отпустил. Он обернулся к остальным, щурясь от дыма, который забивал ноздри и вызывал спазмы. Его лицо, исчерченное морщинами и шрамами, в этом свете выглядело как маска безумного бога, забытого в канаве.
Он ткнул горящей палкой в сторону вожака. Тот, огромный и тупой, как валун, вжал голову в плечи. Гы засмеялся – хрипло, лающе, захлебываясь кашлем. Он больше не боялся этой рыжей твари. Он сам стал этой тварью.
В углу кто-то продолжал методично обгладывать суслика, не обращая внимания на конец света. Гы прижал горящий конец к куску сырого мяса. Зашипело. Пошел пар. Аромат жареного белка ударил в мозг, вызывая почти религиозную тошноту.
Человечество началось не с мысли. Оно началось с того, что один грязный ублюдок перестал дрожать от страха и решил, что теперь он будет жечь этот мир сам, не дожидаясь милости от хмурых туч.
Гы плюнул в костер. Огонь ответил ему веселым треском, освещая копошащуюся внизу серую массу, которая еще не знала, что свобода – это просто возможность поджарить соседа на медленном огне.
Появление Homo sapiens
В низине, где туман спрессовался в серый творог, воняет тухлым белком и мокрой шерстью. Липкое крошево из глины и перепревших папоротников лезет в ноздри. Сверху, с невидимого неба, валится косая дрянь – не то снег, не то пепел сгоревшего болота. Все течет, все гниет, все пухнет.
Трофим – назовем его так – сидит на корточках в жиже. У него чешется под лопаткой, там, где свалялась старая шкура, но рука не достает, мешает распухший локоть. Рядом кто-то мелкий, безглазый, тычется мордой в его бедро, попискивает. Трофим, не оборачиваясь, бьет наотмашь костлявым кулаком. Раздается влажный хруст. Писк обрывается. Хорошо.
Из мглы выплывает рожа. Огромная, с покатым лбом, с носом, похожим на раздавленный баклажан. Это Старший. У Старшего на шее болтается чья-то кишка, засохшая до состояния серой веревки. Он дышит тяжело, со свистом, выплевывая вместе со слюной ошметки сырого мяса.
– Ы-ы? – спрашивает Старший, и в этом звуке столько экзистенциальной тоски, что даже копошащиеся в грязи жуки замирают.
Трофим смотрит на свои пальцы. Они длинные, дурные, дрожат сами по себе. На ногтях – черная кайма вечности. И вдруг – щелк. Будто внутри черепа, за завалом из инстинктов и страха перед грозой, провернулся ржавый засов.
Он видит свою руку. Не как орудие, чтобы рвать или копать. А как предмет. Странную, пятипалую штуку, облепленную слизью. Она принадлежит ему. А он – ей. И за этой рукой стоит что-то еще. Темное, душное, огромное.
– Я… – выдавливает Трофим. Горло саднит, голос похож на скрежет камня по льду.
Старший замирает. Кишка на шее качнулась. Вокруг них из тумана вылезают остальные: волосатые, кривоногие, с вечно текущими носами. Кто-то ковыряет в ухе обломком кости, кто-кто мочится под себя, глядя в пустоту с идиотской улыбкой.
– Я – есть, – шепчет Трофим, и эта мысль влетает в него, как раскаленный гвоздь.
Ему становится страшно. Не от саблезубого кота в кустах, не от голода. А от того, что теперь он знает, что он умрет. Раньше просто затихал в грязи, а теперь – сгорит, исчезнет, испарится, и эта гнилая низина останется без него.
Это и есть венец. Терновый.
Трофим хватает с земли обглоданную бедренную кость. Она тяжелая, холодная, пахнет старым жиром. Он смотрит на нее, потом на Старшего. В глазах Старшего – бесконечная, тупая пустота доисторического вечера. В глазах Трофима – первый в истории человечества запор мысли.
– Хрусталев, кость! – хрипит он, сам не понимая, что несет.
Абсурд ситуации давит на плечи. Мир вокруг – свалка божьего брака, недоделанных тварей и вечной сырости. И среди этого месива стоит он, Homno, мать его, sapiens, осознавший свое ничтожество.
Трофим поднимает кость над головой и бьет ею по камню. Просто так. Чтобы звук был. Чтобы заявить этой жиже, этому дождю и этим дегенератам в шкурах, что здесь теперь есть Кто-то.
Кость лопается. Брызги костного мозга летят Трофиму в глаз. Он начинает хохотать – тонко, надсадно, до икоты. Остальные пятятся, крестятся (хотя креста еще нет, есть только страх перед молнией) и уходят в туман, волоча за собой убитую косулю.
Трофим остается один в грязи. Он смотрит на свои дрожащие колени и понимает: началось. Теперь всегда будет холодно, всегда будет стыдно и всегда будет хотеться чего-то, чего нельзя сожрать.
Природа создала шедевр – хомно сапиенса. Шедевр вытер нос грязным пальцем и заплакал, потому что осознал, что у него нет ботинок.
Первые захоронения
Воздух густой, как несвежий кисель, перемешан с гарью, вонью мокрой шерсти и кислым душком немытого человеческого нутра. Грязь повсюду. Она хлюпает под босыми, растрескавшимися подошвами, чавкает, забивается под ногти. Кто-то в темноте пещеры надсадно кашляет, выплевывая вместе с мокротой остатки жизни.
Старик с обвисшей челюстью, похожей на гнилой корень, лежит в жиже. Его кожа – серая рогожа, обтянутая на острых костях. Он уже не здесь, но и не там. Рядом на корточках сидит Хромой; он ковыряет в ухе костяной иглой, сосредоточенно и бессмысленно. С потолка капает холодная слизь, попадая Хромому прямо за шиворот, но он лишь дергает плечом, как лошадь, отгоняющая муху.