реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 13)

18

Цзы-гун завыл – тонко, по-собачьи. Муха в чаше наконец перестала дергать лапками. Наступило 11 апреля, и тишина, ворвавшаяся в комнату, была тяжелее, чем вся грязь княжества Лу.

Смерть Эсхила

Около 456 г. до н. э.

Отец греческой трагедии погиб от того, что орел сбросил ему на голову черепаху, перепутав лысину драматурга с камнем. Момент высшего абсурда: величайший мастер трагедии стал жертвой нелепого случая.

Сицилийское небо над Гелой было цвета застиранной холстины, набухшее солью и птичьим пометом. В воздухе стоял густой, почти осязаемый смрад: несло жареной рыбой, гниющими водорослями и застарелым потом рабов, тащивших неподалеку воловью тушу. Грязь под ногами хлюпала, перемешанная с оливковой шелухой и битой черепицей.

Эсхил шел медленно, тяжело переставляя отекшие, обмотанные грязными тряпицами ноги. Его серая туника, пятнистая от вина и пыли, липла к лопаткам. Старик тяжело дышал, и каждый его выдох отзывался хрипом в узкой, заваленной хламом улочке, где из оконных проемов свешивались чьи-то мокрые лохмотья. Кто-то невидимый сплюнул сверху, попав прямо в лужу у его сандалий. Где-то за углом истошно визжала свинья, и этот звук ввинчивался в уши, мешаясь с бормотанием самого драматурга.

– Хор... – шамкал он беззубым ртом, – хор должен выйти из жижи. Чтобы подолы были в навозе. Кровь Агамемнона – не пурпур, нет... деготь. Черный деготь на белом мраморе.

Он выбрался на открытый косогор, подальше от тесноты стен, туда, где пахло выжженной травой. Солнце ударило в его голый, лоснящийся череп, как молот по наковальне. Эсхил зажмурился, чувствуя, как по шее бежит капля холодного пота. В вышине, почти в самом белесом мареве, зависла черная точка. Орел. Птица кружила лениво, сжимая в когтях что-то плоское, серое, облепленное тиной.

Старик остановился, задрав подбородок. Его глаза, закисшие и слезящиеся, уставились в зенит. Он выглядел нелепо в этой пустоте: одинокая, облысевшая кость среди выжженного камня.

Орел сложил крылья.

Предмет, выпавший из когтей, падал не по-трагически медленно, а как-то суетливо, вихляя в воздухе. Это была крупная черепаха. Она смешно дрыгала короткими лапами, пытаясь ухватиться за пустоту. Мир на мгновение сузился до звука – свиста рассекаемого воздуха и тяжелого, чавкающего удара.

Панцирь встретился с теменем великого трагика. Раздался сухой хруст, будто раздавили пересохшую тыкву. Эсхил не вскрикнул. Его колени подогнулись, он ткнулся лицом в колючую пыль, а черепаха, еще живая и ошеломленная, медленно поползла прочь по его затылку, оставляя влажный след на обнажившейся кости. Через минуту сдохла и она.

Над трупами закружилась жирная зеленая муха. Где-то в городе снова закричала свинья, и этот крик, лишенный смысла и пафоса, стал единственной эпитафией человеку, который научил мир сострадать богам.

Зарождение атомистической теории

Около 430 г. до н. э.

Демокрит провозглашает, что мир состоит из неделимых частиц – атомов и пустоты. За 2400 лет до микроскопов человеческий разум силой логики «увидел» микромир.

Грязь в Абдерах была особенная – густая, серая, перемешанная с овечьим навозом и раздавленными виноградными выжимками. Она хлюпала под сандалиями, липла к подолам засаленных хитонов, лезла в рот вместе с жирной гарью от жертвенных костров.

Демокрит сидел на гнилом бревне у мясной лавки. Мимо протащили дохлую кобылу; туша зацепилась раздутым боком за угол, и двое рабов, обливаясь вонючим потом, тыкали в нее палками, выкрикивая бессмысленные ругательства. Сверху, из узкого окна, кто-то выплеснул помои – рыжая жижа медленно стекала по беленой стене, по пути обрастая мухами.

– Гляди, Глупый, – просипел Демокрит, ткнув костлявым пальцем в сторону кружащейся пыли, пронзенной чахоточным лучом солнца. – Видишь?

Его собеседник, местный юродивый с вечно текущим носом, только икнул, пытаясь поймать вошь под мышкой.

– Нет там ничего, – философ внезапно зашелся сухим, лающим смехом. – И здесь нет. И в тебе, харя немытая, пустоты больше, чем мяса.

Он схватил с земли заветренную лепешку, разломил ее. Крошки посыпались в жижу.

– Режь ее, Глупый. Режь до конца. Ножом, зубами, мыслью. В конце останется то, что укусить нельзя. Крепкое, как кулак титана, и мелкое, как шепот покойника. Атом. А вокруг – чернота. Дыра.

Мимо проковылял старик, волоча за собой связку окровавленных бараньих кишок. За ним с воплями неслись дети, кидая камни в облезлого пса. Пес выл, захлебываясь слюной. В этом месиве тел, звуков и испражнений Демокрит видел только бесконечный танец невидимых зерен. Мир был не храмом богов, а тесной каморкой, набитой сталкивающимся мусором.

– Все из пыли, и все в пыль, – пробормотал он, вытирая испачканную руку о еще более грязное колено. – И боги твои – лишь крупные кучи этой пыли, Глупый. Слиплись случайно, скоро рассыплются.

Он снова засмеялся – страшно, до хрипа, глядя, как в луже у его ног копошатся черви, не знающие, что они – лишь временная конфигурация вечной, равнодушной материи. Небо над Абдерами было низким, тяжелым, словно вымазанным сажей. Атомы продолжали свой слепой бег в пустоте, не замечая ни величия мысли, ни вони гниющего города.

Смерть Сократа

399 г. до н. э.

Философ выпивает чашу с ядом цикуты в окружении учеников, отказываясь бежать из тюрьмы, чтобы не нарушать законы города. Высший акт верности своим убеждениям.

Стены тюрьмы сочатся склизким серым потом. В узком проеме, забранном ржавым железом, колышется мутный свет – не то рассвет, не то вечные сумерки Афин, задыхающихся в испарениях сточных канав и прогорклого оливкового масла. Воздух густой, хоть топором секи: пахнет кислым вином, немытыми телами, чесночной отрыжкой и застарелым страхом.

Сократ сидит на низком топчане. Его босые ступни, грязные, с желтыми растрескавшимися ногтями, едва касаются холодного пола. Он похож на старого облезлого сатира, застрявшего в сточной яме. Живот висит дряблой складкой, в седой бороде запуталась крошка черствого хлеба. Он ковыряет в ухе мизинцем, внимательно разглядывая извлеченную серу, пока Критон, захлебываясь шепотом, умоляет его бежать.

– Законы, – хрипит старик, и голос его подобен треску ломающегося хвороста. – Они как старые бабы: ворчат, кусаются, но если их обесчестить, мир провоняет еще сильнее.

Рядом кто-то икотно всхлипывает. Аполлодор, забившись в угол, бьется лбом о каменную кладку; изо рта у него тянется нитка слюны. По коридору волочат что-то тяжелое – железный скрежет ввинчивается в череп. Мимо двери проносится стражник, на ходу справляя малую нужду в медный шлем.

Входит тюремщик, суетливый человечек с бегающими глазами и пятном жира на тунике. В руках у него грубая глиняная чаша. В ней булькает зеленоватая муть – сок цикуты, пахнущий болотом и конским навозом.

– Ну, философ, – сипит тюремщик, – давай, не задерживай. У меня смена кончается, а дома коза не доена.

Сократ берет чашу. Пальцы его не дрожат, но он долго и придирчиво разглядывает край сосуда, словно ища скол. Вокруг копошатся ученики – клубок тел, хитонов, спутанных волос. Кто-то лезет к нему лобызать руку, мешая, толкаясь локтями. Федон плачет, размазывая грязь по щекам, и этот звук смешивается с далеким лаем плешивой собаки во дворе.

Старик выпивает залпом. Горько. Он морщится, высовывает язык, делает несколько нелепых шагов по камере, шаркая пятками.

– Свело, – бормочет он, удивленно глядя на свои ноги. – Как ледком прихватило.

Он ложится. Вокруг нависают лица – потные, с воспаленными глазами, крупные поры кожи, небритые подбородки. Критон наклоняется так близко, что его горячее дыхание шевелит волоски в носу философа.

– Критон... – шепчет Сократ, и в его угасающем взгляде вспыхивает последняя, почти издевательская искра. – Асклепию петуха должны... Отдай, не забудь. Негоже богу задолжать, когда такая пирушка закончилась.

Он затихает. По камере проносится сквозняк, колыша грязную тряпку, заменяющую занавеску. Снаружи слышно, как кто-то истошно хохочет и бьет палкой по пустому чану. Великая истина растворяется в чавканье шагов уходящего тюремщика и запахе мокрой глины.

Публикация «Государства» Платона

Около 375 г. до н. э.

Момент, когда была сформулирована идея об идеальном обществе, управляемом философами. Попытка разума сконструировать совершенный мир, которая до сих пор будоражит умы политиков.

В Афинах стоит липкий, серый зной. Воздух густ от испарений нечистот, запаха жареной рыбы и прогорклого оливкового масла. Грязь на узких улочках напоминает густую кашу; в ней копошатся полуголые дети, собаки с ободранными боками и чьи-то забытые сандалии.

Платон сидит в тени покосившегося портика. Он стар, кожа на его щеках висит серыми лоскутами, а от былой олимпийской мощи – тех широких плеч, что когда-то вжимали противников в песок Истмийских игр – осталось лишь воспоминание, костлявый каркас под засаленной туникой. В бороде застряла крошка засохшего сыра.

Перед ним на рассохшемся столе лежит свиток. Вокруг суета, лишенная смысла: какой-то раб с воем тащит тачку, груженную скользкими бычьими внутренностями; мимо строем проходят гоплиты, звеня ржавым железом и почесывая срамные места.

– Справедливость, – бормочет Платон, и из его рта вылетает жирная муха. – Это когда каждый грызет свою кость и не заглядывает в чужую миску.