реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 12)

18

Ксеркс наблюдал, как железные звенья исчезают в мути. Его лицо, нечеловеческое от бессилия и потекшей сурьмы, дергалось в мелком тике. Он верил. Он искренне верил, что сейчас бездна содрогнется, извинится и застынет в рабском поклоне.

А море продолжало выплевывать на берег дохлых медуз и щепки. Пахло мочой и вечностью. Рядом кто-то громко испражнялся в прибрежный песок, не снимая промокших шаровар. Деспотия задыхалась в собственном пару, пытаясь высечь стихию, которая даже не замечала присутствия «Царя царей» в этой серой, хлюпающей бесконечности.

– Еще триста, – просипел Ксеркс, утираясь краем бесценного, изгвазданного в тине плаща. – И пусть в глаза ей плюют. Всем войском.

Битва при Фермопилах

Сентябрь 480 г. до н. э.

Подвиг 300 спартанцев и царя Леонида. Символ героического самопожертвования и стойкости перед лицом превосходящих сил врага.

Ущелье смердит мокрой кожей, прогорклым жиром и тухлыми яйцами – это кипят горячие ключи, выплевывая серную желчь прямо под ноги воинам. Небо над Фермопилами – цвета застиранной мешковины. Здесь нет величия, есть только теснота и липкая, чавкающая под сандалиями жижа из морской пены, ослиной мочи и раздавленных моллюсков.

Царь Леонид, грузный мужчина с серым лицом и застрявшей в бороде крошкой черствого хлеба, ковыряет в ухе обломком стрелы. У него болят зубы. Он сплевывает густую, темную кровь в дорожную пыль и долго смотрит, как ее облепляют жирные, сонные мухи.

– Принесите еще уксуса, – сипит он, не оборачиваясь. – От персов несет жасмином и несвежей бараниной. Тошнит.

Спартанцы копошатся в тумане, как жуки в навозной куче. Кто-то долго и мучительно кашляет, выплевывая легкие на щербатый камень стены. Кто-то пытается отчистить щит от присохшего конского навоза, но только размазывает его, бессмысленно и зло. Лица у всех одинаковые – землистые, изборожденные глубокими морщинами, в которых навечно засела копоть от погребальных костров.

Из мглы выплывает гонец – нелепое существо с длинным носом и трясущимися руками. Он заикается, путаясь в полах грязного хитона.

– Их... их столько, что стрелы закроют солнце, – бормочет он, косясь на пролетающую мимо чайку.

Леонид медленно поворачивает голову. На его щеке алеет свежая ссадина, похожая на карту неизвестного острова.

– В тени будет не так потеть задница, – бросает он и вдруг начинает мелко, сухо смеяться, переходя в удушливый хрип.

Персы наваливаются беззвучно, как вата. Слышно только железный скрежет, чье-то тяжелое сопение и чавкающий звук металла, входящего в рыхлую человеческую плоть. В узком проходе воняет немытыми телами и страхом. Какой-то спартанец, с распоротым животом, пытается засунуть кишки обратно, сосредоточенно, словно укладывает вещи в дорожный мешок, и что-то бормочет про недоенную козу в Лаконии.

В какой-то момент все превращается в бессмысленную мешанину локтей, бород и сломанных копий. Леонид сидит на камне, жевательный мускул на его лице дергается в такт ударам. Мимо проносят чью-то отрубленную голову; она выглядит удивленной, рот разинут, ловя серый воздух Фермопил.

Дождь смешивается с потом. Грязь становится красной, а пар от горячих источников окутывает живых и мертвых едким саваном. Никто не смотрит в вечность – все смотрят под ноги, чтобы не поскользнуться на чьей-то печени.

Саламинское сражение

28 сентября 480 г. до н. э.

Греческий флот Фемистокла заманил огромную армаду персов в узкий пролив. Персидский царь Ксеркс наблюдал за гибелью своего флота с золотого трона на берегу. Момент, когда античная Европа отстояла свое право на существование.

Соленая жижа мешалась с мочой и прогорклым жиром. Над проливом висел не туман, а тяжелый кисель из испарений потных тел, гниющей рыбы и чесночного перегара гребцов. Здесь, в тесноте Саламина, море перестало быть стихией – оно стало тесной коммунальной кухней, где все друг у друга на головах.

Флагманская триера чавкала по воде, зарываясь носом в чье-то раздутое чрево. С палубы доносилось глухое, ритмичное рычание: гребцы внизу, в липкой темноте, выли от нехватки воздуха. Фемистокл, с лицом, серым от лишая и бессонницы, жевал черствую маслину, сплевывая косточки в месиво у своих сандалий. Его плащ, когда-то красный, теперь напоминал половую тряпку, пропитанную желчью.

– Тесно, – прохрипел он, не глядя на вестника, у которого из уха ползла жирная муха. – Как в заднице у циклопа. Пусть лезут.

Персы лезли. Огромные золоченые корабли Ксеркса втискивались в узкое горло пролива, как неповоротливые свиньи в узкий загон. Они цеплялись бортами, ломали собственные весла с сухим, костяным хрустом. Слышался мат на десятке наречий, визг тонущих лошадей и плеск нечистот, выливаемых за борт.

А на скале Эгалеос, на безопасном расстоянии, сидел Ксеркс. Его золотой трон стоял в грязи, а рабы махали опахалами, разгоняя запах гари, который все равно долетал до царя. Ксеркс щурился, глядя вниз, где его великая армада превращалась в кашу из щепок и человеческого мяса. Его сандалия замаралась в курином помете – какая-то глупая птица вырвалась из клеток полевой кухни и теперь металась по склону.

Внизу греческая триера с размаху вогнала медный таран в бок финикийского судна. Звук был не героическим – просто мокрый хлопок и скрежет, как будто раздавили огромную гнилую тыкву. В воду посыпались люди в расшитых золотом одеждах, они барахтались в масляной пленке и крови, пытаясь ухватиться за обломки весел, скользкие от слизи.

Один из персидских вельмож, вынырнув, схватился за борт греческого судна. Гоплит в зазубренном шлеме, не меняя выражения лица, методично бил его по пальцам обухом топора, пока пальцы не превратились в розовое крошево.

– Ксеркс смотрит! – крикнул кто-то с кормы, захлебываясь кашлем.

Фемистокл поднял глаза к небу. Там, среди серых туч, кружили жирные чайки, ожидая пира. Он почесал воспаленное паховое кольцо и равнодушно посмотрел на тонущий флагман врага. Европа, вонючая, зудящая и злая, вгрызалась в глотку Востоку просто потому, что здесь было слишком мало места для двоих.

На берегу Ксеркс медленно поднялся. Его трон покосился, одна ножка ушла в мягкую почву. Царь смотрел, как остатки его флота, давя друг друга, пытаются вырваться из ловушки. Ветер донес до него запах жареного мяса – горел корабль с запасами провизии. Царь вытер нос расшитым рукавом и побрел прочь, хлюпая по лужам, а за ним, спотыкаясь, волокли его золотое кресло.

Мир остался прежним: грязным, тесным и абсолютно бессмысленным. Но греческим.

Смерть Конфуция

11 апреля 479 г. до н. э.

Уход учителя, чья философия на 2500 лет определила этику и государственное устройство всего Китая и Восточной Азии.

В Лу стояла липкая, застоявшаяся сырость. Весна не приносила облегчения, лишь гуще замешивала грязь на дорогах Цюйфу. Воздух, тяжелый и серый, казался осязаемым – его можно было жевать, как просяную лепешку, перемешанную с дорожной пылью и гарью из очагов.

Старик лежал на циновке, вросшей в земляной пол. Его борода, когда-то величественная, теперь напоминала клок нечесаной пакли, испачканной в отварах и собственной слюне. Это был Кун, тот самый, что учил ритуалу и порядку, но сейчас порядок отступал перед властью слизи и распада.

Из угла доносилось хлюпанье: ученик Цзы-гун, суетливый и сопливый, безуспешно пытался раздуть угли в жаровне. Угли шипели, испуская едкий, удушливый дым, который не уходил в проем, а клубился под низким потолком, оседая копотью на свитках.

– Учитель... – прохныкал Цзы-гун, вытирая нос засаленным рукавом. – Гора Тайшань рушится?

Старик приоткрыл один глаз. Белок был залит желтушной мутью. Он хотел сказать о благородном муже, но вместо этого из горла вырвался хриплый, булькающий звук. Где-то за стеной, в тесном дворе, истошно визжала свинья, которую никак не могли зарезать; звуки борьбы, хлюпанье сапог по жиже и грубая ругань врывались в комнату, делая пространство еще теснее, еще невыносимее.

На низком столике стояла чаша с прогорклым жиром. Муха, сонная и жирная, медленно ползла по краю, прежде чем сорваться в липкое месиво. Конфуций смотрел на нее с каким-то отрешенным, ироничным любопытством. Весь мир, выстроенный им на гармонии и сыновней почтительности, сейчас сузился до этой мухи и вони немытого тела.

– Никто не берет меня за образец... – выдавил он. Голос звучал как треск сухой коры. – Все гниет. Даже небо... пахнет кислым.

Он попытался поправить халат, соблюдая остатки церемонии, но пальцы, похожие на узловатые корни, не слушались. Ткань зацепилась за зазубрину на лежаке, послышался сухой надрыв. Цзы-гун кинулся помогать, обдав старика запахом несвежего пота и чеснока. В этой близости не было нежности – только физиологическое удушье.

Снаружи мимо дверного проема протащили что-то тяжелое и грязное. Мелькнуло чье-то потное лицо с выпученными глазами, кто-то сплюнул прямо на порог. Ритуал умер раньше учителя. В Поднебесной не осталось чистых мест – только бесконечная переплавка плоти в перегной под присмотром равнодушных звезд.

Старик вздрогнул. Его челюсть отвисла, обнажив редкие желтые зубы. Он замер, уставившись в низкий, закопченный потолок, словно пытался прочесть там последнюю, самую главную гексаграмму, которая объяснила бы, почему путь к мудрости всегда заканчивается в этой тесноте, среди дыма, слюней и визга недорезанной свиньи.