Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый (страница 11)
Власть больше не сходила молнией с Олимпа. Она пахла потом этих немытых мужиков, которые суетливо выводили гвоздями имя того, кого мечтали видеть в изгнании. Каждый выдох, каждый хрип теперь весил больше, чем золотая колесница Зевса.
– Голосую, – прошамкал беззубый кожевник, роняя черепок в общую кучу. – Чтобы этот, как его... Исагор... шел к псам. Или в Элевсин. Пущай там святость разводит.
Черепки бились друг о друга с сухим, костяным звуком. Это был звук распадающегося старого мира. В этом хаосе, среди чахоточного кашля и криков ослов, рождалось нечто чудовищное и великое. Свобода не имела лица – у нее была только грязная рука, сжимающая кусок обожженной глины.
Клисфен посмотрел на свои ладони. Они были в саже. Он вытер их о бедро и вдруг коротко, по-собачьи залаял от абсурдности момента. Никаких богов. Только эти рожи, эта жижа под ногами и страшная, гнетущая тишина, наступившая на секунду, когда последний черепок упал в корзину.
Государство теперь принадлежало им – вшам, поэтам и мясникам. И это было страшнее любой тирании.
Смерть Лао-цзы
Сырая известь текла по стенам заставы Ханьгу, смешиваясь с копотью низких светильников. Воздух в тесном проходе был густым, как прогорклый жир; он пах мочой, мокрой шерстью и переваренным просом. Где-то в углу истошно визжал недорезанный поросенок, и этот звук перекрывал хриплое дыхание стражника Инь Си.
Стражник был заплывшим, потным, в криво застегнутом панцире, из-под которого торчала грязная пакля. Он ковырял в ухе обломком бамбуковой щепы и тупо пялился на то, что вползало в ворота.
Зеленый бык – огромный, с обвисшим, лишайным боком и мутными глазами – тяжело переставлял копыта по раскисшей жиже. Животное испускало зловонный пар. На его хребте, едва не задевая низкую притолоку седой головой, сидел Старик.
Это был Лао-цзы. Он не походил на святого. Его борода, свалявшаяся в колтуны, была заляпана дорожной грязью и остатками какой-то слизи. Он беспрестанно жевал беззубыми деснами, выплевывая темную слюну прямо на загривок быка. Грязь на его халате превратилась в твердую корку, которая трещала при каждом движении.
– Куда прешь, дед? – Инь Си сплюнул под ноги быку, едва не задев копыто. – На запад только волки дохлые бегают. Там камни и пустота.
Старик не ответил. Он медленно, с хрустом в суставах, полез в пазуху. Его пальцы, похожие на обглоданные коренья, долго шарили в тряпье, пока не выудили пачку бамбуковых планок, связанных засаленной бечевкой. На планках, среди пятен жира и плесени, теснились корявые знаки.
– На, – прошамкал Старик. Голос его был похож на шелест сухой шелухи в пустом амбаре. – Тут про Путь. Который не путь. И про имя. Которое не имя.
Инь Си принял связку, брезгливо поморщившись. Он поднес рукопись к носу, принюхался и вдруг коротко гоготнул, обнажив гнилые зубы.
– «Дао Дэ Цзин», значит? Понятно. А на растопку пойдет? У нас дрова сырые, совсем не горят, собачий холод.
Старик посмотрел на него. В его зрачках, подернутых бельмом, отразилась вся нелепость этого тесного мира: и визжащий поросенок, и гнилая солома, и бессмысленная жестокость каждого вдоха. Он вдруг икнул, дернул углом рта в подобии улыбки и ударил быка пятками по облезлым бокам.
Зверь глухо замычал и двинулся в густой, серый туман, который стоял за воротами плотной стеной. Там не было горизонта – только вязкое, белесое ничто, пожирающее звуки.
Инь Си еще долго стоял, почесывая волосатый живот через дыру в доспехах. Он смотрел, как хвост быка растворяется в мареве. Потом он бросил рукопись в кучу навоза, повернулся и пошел допивать прокисшее вино, спотыкаясь о спящих вповалку солдат.
Мир остался прежним: тесным, вонючим и абсолютно безнадежным. А Старик ушел туда, где не нужно было быть человеком.
Марафонская битва
Грязь перемешана с соленой пеной и требухой. После ливня под ногами хлюпает – не то Марафонская долина, не то сточная канава богов. Небо висит низко, серое, как старый панцирь, и из него сыплется мелкая, едкая дрянь.
Кто-то истошно орет за спиной, захлебываясь рвотой. Мимо проносят щит, на котором колышется нечто бесформенное, еще недавно бывшее гоплитом. Пыль, пот, запах чеснока и гниющих водорослей. Мильтиад, дергая щекой, пытается вытереть заляпанное лицо подолом грязного хитона, но только размазывает бурую жижу. У него во рту не хватает зубов, и он шепеляво материт персов, которые лезут со всех сторон, как мокрицы из щелей старой бани.
Персидские стрелы свистят вяло, вязнут в тяжелом, липком воздухе. Вот один из них – в шелках, в золоте, – валится в прибрежную тину, пуская пузыри. Смешно. Его топчут сандалиями, методично и скучно вминая в историю. Никакого пафоса, только тяжелое дыхание тысячи мужиков, от которых воняет кислым вином и застарелым страхом.
– Беги, – шепчет Мильтиад, толкая в грудь Фидиппида.
Фидиппид нескладен. У него длинный нос, одно ухо надорвано, а на бедре – незаживающая язва, к которой прилипла муха. Он смотрит тупо, облизав пересохшие губы. В руках он сжимает обломок копья, словно это единственная опора в этом шатающемся мире.
Он бежит.
Земля под ним – кисель. Кусты царапают голые ноги, оставляя багровые полосы. Мимо проплывают перекошенные лица крестьян, какая-то старуха тащит дохлую козу, кто-то справляет нужду у дороги, равнодушно глядя на спасителя цивилизации. Воздух в горле превращается в битое стекло. Сердце колотится о ребра, как пойманная крыса в жестяном ведре.
Афины встречают его не белым мрамором, а кривыми переулками, сором и лаем плешивых собак. Город задыхается в ожидании резни. На площади – толчея. Кто-то тащит баул с утварью, кто-то дерется из-за куска лепешки. Демократия пахнет немытыми телами и прогорклым маслом.
Фидиппид вваливается в круг старейшин. Они смотрят на него с подозрением, один ковыряет в ухе мизинцем. Гонец открывает рот, и вместо божественного гласа оттуда вырывается хрип, похожий на звук разрываемой холстины. Его лицо становится цвета баклажана.
– Радуйтешь... – шепелявит он, выплевывая кровавую пену прямо на сандалию главного архонта. – Мы... это... победили.
Он валится ничком. Нос хрустит о камень. Толпа на мгновение затихает, глядя на дергающуюся ногу гонца, а потом снова начинает орать, толкаться и делить воображаемую добычу. Над Акрополем зависла тяжелая туча, и пошел дождь, смывая грязь с мертвого лица человека, который только что спас Европу, даже не поняв, зачем он это сделал.
«Наказание моря» Ксерксом I
Хлябь Геллеспонта имела вкус ржавчины и гнилой рыбы. Небо, низкое, как потолок в пыточной, набухло свинцом и неохотно цедило серую морось, перемешанную с солью. У берега, в густом месиве из щепок, обрывков канатов и раздутых конских туш, копошились люди. Они походили на насекомых, завязших в дегте.
Ксеркс стоял на глинистом уступе. Его парчовое облачение намокло, отяжелело и теперь воняло мокрой верблюжьей шерстью. Царь не смотрел на горизонт – горизонта не было, была лишь мутная мгла. Он смотрел под ноги, где в жирной пене бились остатки понтонов, которые еще вчера должны были стать спиной его империи.
– Горькая... – просипел он, сплевывая вязкую слюну. – Слишком горькая.
Вокруг суетилась свита. Кто-то задыхался от астматического кашля, кто-то вполголоса переругивался, ковыряя в ухе костяной палочкой. Карлик в шутовском колпаке пытался поймать ртом капли дождя, но только давился и икал. Грязь была везде: на золотых обручах, в складках царской бороды, в открытых язвах рабов.
– Бейте ее, – прохрипел Ксеркс. Голос его тонул в чавканье прибоя. – Слышите? Выпороть эту суку.
Палачи, голые по пояс и красные от соли, шагнули в воду. Вода не расступилась – она хлюпнула, принимая их в свои нечистоты. В руках они сжимали бичи, утяжеленные свинцовыми грузилами.
Свистнул первый удар. По воде пошла мелкая рябь, тут же поглощенная очередной волной.
– Раз! – гаркнул надсмотрщик, у которого из носа текла тонкая струйка слизи.
– О ты, горькая вода! – заголосили палачи, срывая глотки. – Так наказывает тебя твой владыка!
Удары посыпались градом. Это было нелепо и страшно. Люди исступленно пороли море, словно забивали насмерть строптивую кобылу в тесном стойле. Брызги летели в лица, смешиваясь с потом и гноем. В воду с глухим всплеском рухнули тяжелые железные оковы – ржавые кольца медленно погружались в ил, пытаясь «пленить» то, что не имеет формы.