Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 2 (страница 7)
Он вытер пятно салфеткой, но только размазал его в розовую кляксу.
– Вот и все. Была честь – и нет чести. Одна сплошная дискредитация мужского достоинства через розовую слизь. Грязные они создания, честное слово. Снаружи пудра и духи «Шанель», а копни глубже – там же бездна, в которой тонут целые флотилии здравого смысла. Все, пойду домой. Переоденусь. А то эта… кобылица… своим задом мне весь Катарсис переломала.
Платон Пантелеймонович резко встал, швырнул салфетку в блюдце и пошел к выходу, хищно и брезгливо оглядывая лодыжки проходящих мимо дам.
Дискретизация
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, изящно отставив мизинец, и взирал на мир сквозь пенсне с той печальной мудростью, какая бывает только у людей, познавших тщету всего сущего, кроме собственного превосходства. В его голове роились мысли о судьбах цивилизации, о хрупком равновесии между хаосом и логосом.
– Мир есть стройная система, – изрек он себе под нос, поправляя пенсне. – Все в нем подчинено строгому ритму, все дробится на атомы смысла, дабы сложиться в божественную мозаику.
Перед ним на столе лежал научный альманах, раскрытый на статье «Математические основы обработки сигналов». Платон Пантелеймонович с наслаждением вчитывался в термин дискретизация. Его разум, претендующий на охват вселенских истин, ликовал.
– Какая стройность! – восхищался он. – Ведь дискретизация – это процесс преобразования непрерывной функции в последовательность отдельных значений. Мы берем аналоговый, хаотичный мир и разбиваем его на четкие, измеримые отсчеты. Мы квантуем реальность, чтобы компьютерный разум мог ее переварить. Если частота дискретизации достаточно высока, согласно теореме Котельникова, мы не теряем ни крупицы смысла!
В этот момент за соседний столик присела дама. Она была в узком шелковом платье и, заказывая эклер, уронила на пол кружевной платок.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Математическая гармония в его голове дала трещину. Он посмотрел на платок, потом на изгиб спины дамы, и его «высокий логос» начал стремительно линять, как дешевый ситец.
– Вот она, – пробормотал он, и голос его из бархатного тенора превратился в сиплый шепот. – Вот вам и живой пример... Дискретизация, понимаешь. Это ж как бабу раздевать. Ты ее вроде видишь всю целиком, аналоговую такую, плавную, а начинаешь в башке-то квантовать. Сначала лодыжку зафиксировал – первый отсчет. Потом коленку – второй. И чем чаще ты ее взглядом «дискретизируешь», тем точнее у тебя в мозгу рисуется вся ее срамная амплитуда.
Он подался вперед, задыхаясь от собственной «логики».
– Мы же что делаем? Мы непрерывную бабу превращаем в набор конкретных точек. Тырк-пырк – и готов цифровой сигнал. А если частоты не хватает, если ты, скажем, спьяну ее только по верхам окинул, то получается алиасинг – наложение частот, каша в башке, и вместо приличной ляжки тебе чудится черт знает что.
Платон Пантелеймонович вытер вспотевший лоб.
– А дискретизация по уровню? Квантование! Это ж чистый разврат. Ты берешь ее выпуклости и вгоняешь в сетку значений. Ноль – это когда она в пальто, а единица – когда уже все, приплыли, голяком на матрасе. И вот ты сидишь, высчитываешь этот шаг квантования, прикидываешь, сколько там бит на пиксель ее целлюлита выделить, чтоб картинка была сочная, как шаверма на вокзале.
Он посмотрел на даму уже совсем другими глазами – мутными и маслянистыми.
– Ишь, дискретизировалась тут, хвостом крутит... Сигнал у нее, видите ли, непрерывный. Ничего, мы тебя сейчас на сэмплы-то разберем, по всем канонам цифровой обработки. Всю твою «аналоговость» в нули и единицы превратим, пока в глазах не зарябит от этой математики, – прохрипел он, окончательно переходя на язык подворотен.
Дама, почуяв неладное, подхватила платок и ретировалась.
– Скачи-скачи, дискретная... – Платон Пантелеймонович обтер жирные пальцы о скатерть, проводив даму мутным взглядом. – Теорема Котельникова ей, видите ли, не по нраву. А ведь без меня она – просто пятно в пространстве, шум безродный. Я б из нее такую картинку вытянул, по всем точкам бы прошелся, каждый пиксель бы облизал, пока б она в моих руках в цифровую пыль не рассыпалась. Тьфу, недообразованная плоть!
Дискурс
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», поджав губы так, словно удерживал ими по меньшей мере истину о прецессии равноденствий. Его пенсне, запотевшее от паров эспрессо, придавало его взгляду ту туманную глубину, которая обычно свойственна либо великим мыслителям, либо людям, окончательно запутавшимся в собственных подтяжках.
Мир вокруг казался ему несовершенным черновиком. Платон Пантелеймонович как раз размышлял о судьбах дискурса. Для него это слово было не просто термином, а священным сосудом. Дискурс, как он часто объяснял случайным попутчикам в трамвае, – это не то, что мы говорим, а та невидимая грибница смыслов, в которой мы все барахтаемся. Это речевая среда, которая диктует нам, как думать о власти, о боге и о котлетах. «Мы заперты в тюрьме языка!» – восклицал он, пугая официанток.
В этот момент за соседним столом произошло Событие. Юная дама в ситцевом платье, пытаясь достать из сумочки пудреницу, случайно уронила на пол спелый персик. Плод с сочным хлюпаньем лопнул прямо у начищенного ботинка Платона Пантелеймоновича.
Он замер. Взгляд его приклеился к растекающемуся по паркету желтому соку.
– Вот он, – прошептал Похотливый, и голос его из академического баритона вдруг перешел в сиплый дребезг. – Наглядный пример деконструкции господствующего дискурса через внезапную телесность. Вы видите это, милочка? Вы только что разрушили лингвистическую иерархию этого заведения.
Дама испуганно кивнула, пытаясь отползти вместе со стулом. Но Платона Пантелеймоновича было не остановить. Его логика, смазанная внутренним салом, понеслась под откос.
– Персик... – продолжал он, и его левый глаз начал мелко подергиваться. – Ведь это же чистая семиотика. Мы привыкли обсуждать структуру социального пространства, но забываем, что любой социальный институт – это всего лишь фасад для похоти. Понимаете? Дискурс власти – это всегда дискурс обладания! Вот вы уронили плод, и что мы видим? Мякоть. Влажную, податливую мякоть.
Он наклонился ниже, и его пенсне соскользнуло на кончик носа.
– Ведь если разобрать по косточкам любую политическую программу, там внизу, в самом подвале смыслов, сидит голая баба и жрет этот самый персик, чавкая и пуская сок по подбородку. Все эти ваши парламентские дебаты – просто прелюдия к тому, чтобы зажать какую-нибудь фигуристую секретаршу в каптерке между шкафами с архивами.
Стиль Платона Пантелеймоновича окончательно утратил интеллигентский лоск. Лицо его покраснело, а слова стали вываливаться изо рта, как тяжелые булыжники.
– И нечего на меня зенки пучить! – рявкнул он на подбежавшего официанта. – Ты думаешь, ты тут кофе разносишь? Хрена с два! Ты обслуживаешь глобальный дискурс потребления плоти! Глянь на эту деваху – она же специально его уронила. Это же провокация, чистый соблазн в духе площадной девки. Щас она нагнется за шкуркой, задерет подол, и начнется настоящий «диалог культур». Вся ваша философия – это просто способ оправдать желание залезть под юбку и пощупать там то, что Платон, сука, великий, называл «идеей», а я называю горячим окороком!
Платон Пантелеймонович тяжело задышал, глядя на пятно от персика так, словно собирался немедленно принести ему человеческую жертву.
– Дискурс... – прохрипел он, вытирая пот со лба засаленным платком. – Это когда ты говоришь про Канта, а сам представляешь, как разложишь эту кобылу прямо на меню и будешь впиваться зубами в ее рыхлые...
Дама, не дослушав о рыхлых частях своей анатомии, вылетела из кофейни. Платон Пантелеймонович проводил ее мутным взором, поправил пенсне и снова стал приличным членом общества.
– Совершенно не умеют поддерживать интеллектуальную беседу, – вздохнул он, возвращаясь к остывшему эспрессо. – Никакой культуры мысли. Один сплошной примитивизм.
Дислалия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, подпирая щеку томиком Шопенгауэра, и с видом утомленного демиурга взирал на суету бытия. Его галстук был завязан столь туго, что лицо приобрело оттенок благородного баклажана, а взгляд лучился такой праведной эрудицией, что случайные прохожие невольно поправляли прически.
– Как мелко, как суетно, – шептал он, глядя на проезжающий грузовичок. – Люди бегут, не замечая гармонии сфер. А ведь мир есть лишь представление, воздвигнутое на фундаменте абсолютной идеи...
В этот момент за соседний столик приземлилась молодая пара. Юноша, нервно теребя меню, обратился к спутнице:
– Знаешь, я вче-ва был у логопеда. Он подтвевдил, что у меня дислалия. Это когда звукопвоизношение нав-вушено, хотя со слухом и интеллектом все в повядке.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «дислалия» вонзилось в его сознание, как заноза в изнеженную ладонь сибарита. Он медленно повернулся, и его глаза, еще секунду назад полные метафизической тоски, вдруг маслянисто заблестели.
– Дислалия, говорите? – вкрадчиво начал он, переходя на тон лектора Сорбонны. – Позвольте вмешаться, юноша. Дислалия – это ведь не просто дефект артикуляции. Это экзистенциальный зажим! Это когда ваш речевой аппарат – язык, губы, нёбо – отказывается подчиняться тирании общепринятых фонем. Бывает функциональная, когда уздечка коротка, а бывает механическая...