Леон Юрис – Милая, 18 (страница 86)
— Андрей знает?
— Возможно. А может, и нет.
— Не понимаю.
— Мы вынуждены приноравливаться друг к другу необычным образом. В нашей жизни много такого, о чем не скажешь.
— Я не перестаю удивляться, — перебил ее отец Корнелий, — как может человек жить в таком напряжении, как ему удается держать себя в руках, оставаться наедине со своими мыслями, подавлять в себе страх...
— Это не совсем так, отец мой. Мы с Андреем знаем мысли друг друга. Достаточно поворота головы, прикосновения, вздоха. Достаточно увидеть, что он избегает моего взгляда или я — его. Каждый из нас читает в глазах другого то, о чем мы никогда не говорим вслух.
— Что может быть лучше, чем способность понимать другого без слов?
Она глубоко, прерывисто вздохнула и отпила еще.
— Думаю, он знает, что я ношу его ребенка.
— Но он должен услышать это от вас.
— Нет, отец мой. Андрей сейчас возвращается в гетто и никогда уже оттуда не выйдет. Я с этим смирилась. Я не противлюсь. И не могу обременять его еще и тревогой обо мне.
— То, что вы говорите, противоречит всему, что мы считаем священным. Нельзя жить без надежды. Это грех.
— Я это знаю, и он знает, что я это знаю. Но мы об этом никогда не говорили и не будем говорить. Мой Андрей человек гордый, он не может уйти, если у него осталась хоть одна пуля, а когда не станет и ее, он будет драться кулаками. Таков уж Андрей, отец мой.
Ксендз погладил ее руку:
— Бедное мое дитя!
— Не жалейте меня! — она не принимала его сострадания и самой себе не позволяла жалеть себя. — Вы, вероятно, не поняли. Я сама захотела иметь этого ребенка.
По-видимому, ксендза и это не смутило.
— Я все спокойно рассчитала. Каждый раз, когда мы расставались, меня охватывал гнетущий страх, что мы больше никогда не встретимся. Но даже и к этому привыкаешь. Теперь, когда действительно пришел всему конец, наступает чуть ли не облегчение. Думаю, он надеялся, что я поступлю именно так, и теперь гордится мною.
— Да понимаете ли вы, что делаете! — в ужасе крикнул он.
— Я обязана выносить в себе его жизнь. Я не могу позволить, чтобы Андрея уничтожили. А другого способа сохранить его жизнь нет. Я жалею, что не могу родить ему сто детей.
— Это не любовь, это месть.
— Нет, отец мой, это способ выживания. Я не позволю уничтожить Андрея!
Он внимательно смотрел, какой животной яростью горят ее глаза, и задумался. Разве несоблюдение предписанного ритуала сделало их союз менее чистым? Разве ритуал может сделать любовь между мужчиной и женщиной более глубокой, жертвенной, верной, истинной? Разве Андрей и Габриэла не поступили по святым Божьим законам? Он не любил задаваться подобными вопросами.
Габриэла встала, повернулась к отцу Корнелию спиной; казалось, силы оставили ее. Он услышал ее дрожащий голос:
— Я страшно сожалею об одном. Я должна выйти из церкви. Ребенок Андрея должен быть воспитан евреем.
Он был ошеломлен и уязвлен, но даже в гневе он почувствовал восхищение полнотой ее жертвы. Приблизившись к ней, он прошептал:
— Я не могу дать вам отпущение и не могу оставаться вашим духовником, — но я могу остаться вашим другом и хочу, чтобы вы знали — я буду вам помогать.
Она кивнула. И вдруг повернулась к нему и спросила в тоске:
— Простится ли мне это?
— Я буду молиться за вас и за ваше дитя, как еще никогда не молился.
Андрей догадывался, что у Габриэлы происходит серьезный разговор с отцом Корнелием. Поэтому он постарался войти в часовенку так, чтобы его услышали.
— Ну, как Стефан?
— Мальчик в отчаянии, — печально ответил Андрей.
— Что он сейчас делает?
— Он очень старался быть мужчиной, но ему все-таки только четырнадцать лет. Очень плакал, но в конце концов уснул.
— Андрей, пожалуйста, не сомневайтесь, Гайнов спасет этих детей. Я сделаю все, что в моих силах.
— Побольше бы таких ксендзов, как вы, отец Корнелий.
Глава тринадцатая
Оберфюрер Функ обвел взором офицеров бригады ”Мертвая голова”. Свастики, черепа, кости крест-накрест — все как положено. С указкой в руке он обстоятельно объяснил расположение войск во время операции.
— Есть вопросы?
Нет, разумеется.
— Тогда я зачитаю вам послание рейхсфюрера Генриха Гиммлера.
Слушающие подались вперед.
”В нашей истории это самая славная страница из всех, которые были и которые будут. У нас есть моральное право, моральный долг перед нашим народом — уничтожить недочеловеков, которые хотят уничтожить нас. Только выполнив этот долг, мы займем подобающее нам место господ человеческой расы”. — Альфред Функ перевел дыхание: текст послания привел его в трепет. Затем он аккуратно сложил документ и спрятал его в нагрудный карман. — Штурмбанфюрер Зигхольд Штутце, — скомандовал он, — шаг вперед!
Австриец подошел к генералу, стараясь как можно меньше хромать, и громко щелкнул каблуками.
— Вашему ”Рейнхардскому корпусу” выпала великая честь повести за собой бригаду ”Мертвая голова” и начать ликвидацию гетто. По случаю такого великого события, как уничтожение самого большого в Европе скопления евреев, я рад вам сообщить, что вы производитесь из штурмбанфюрера в оберштурмбанфюрера!
Штутце сделалось нехорошо. Даже за звание оберштурмбанфюрера он не хотел входить в гетто первым и уже давно обдумывал, как бы устроить себе перевод в один из лагерей смерти. Он снова щелкнул каблуками, поклонился Функу и, вытянувшись по стойке смирно, выпалил: ”Рад стараться!”
— Хайль Гитлер! — выкрикнул Функ.
Все повскакали с мест, и стены дрогнули от ответного ”Хайль Гитлер!”
Преисполнившись величием момента, несколько офицеров вдохновенно затянули ”Хорста Весселя”.
* * *
— Алло, Иерусалим. Говорит Толстой из Беер-Шевы.
— Атлас из Иерусалима слушает. Что у тебя, Толстой?
— В нашем секторе отключили воду и электричество.
— Такое же сообщение мы получили из Хайфы. Ждем ангела из Ханаанской земли с полным отчетом. Пусть ваши ангелы передадут сигнал воздушной тревоги.