18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леон Юрис – Милая, 18 (страница 12)

18

— Лейтенант, — сказала она, — мне двадцать три года, я не девушка, отец оставил мне зна­чительное состояние. Что еще вы хотели бы обо мне узнать?

Андрей беспомощно провел рукой по столу, но тут же рука его сжалась в кулак.

— Ну чего вы прицепились ко мне?

— Сама не знаю, что со мной. Да мне и напле­вать. Как видите, я у ваших ног. Умоляю, не прогоняйте меня.

Она отвернулась и зарыдала. И тут она почув­ствовала у себя на плече его руку, и ей стало удивительно хорошо...

— Габриэла... Габриэла...

С того момента, как на нее распространилась его огромная и завораживающая власть, все, чем она дорожила прежде, потеряло значение. Габри­эла поняла, что такого человека, как Андрей, она никогда не встречала и никогда не встретит. Рухнули все преграды: религия, разница в миро­воззрении и материальном положении. Габриэла была эгоисткой; оказалось, что она способна не только брать и не только думать о себе. Для нее Андрей был библейским Давидом. В нем соче­тались вся сила и вся слабость одинокого чело­века. В приступе гнева он мог убить, но таким нежным, как он, с ней не был никто. Великан, одержимый одним-единственным идеалом, из-за пустяка превращался в беспомощного ребенка — конфузился, дулся, злился... Человек, считав­шийся воплощением воли и отваги, он напивался в стельку, когда ему становилось невмоготу. Ни с кем, никогда, с самой смерти отца, она не ис­пытывала такой боли и душевных мук, но и такой радости от физической близости она тоже никог­да не знала. Приятели Габриэлы считали, что с ней случилось несчастье — ведь она стала любов­ницей нищего еврея. Она же считала, что не при­носит никакой жертвы, живя с человеком, кото­рый делает ее такой счастливой, какой она ни­когда не была. Постепенно она отошла от преж­ней жизни, смирилась с мыслью, что, видимо, никогда не станет женой Андрея, поняла, что ни в коем случае не должна быть помехой в его де­ятельности, что он ни за что не согласится под­гонять себя ни под одну из ее мерок. Андрей — это Андрей, и ей следует принимать его таким, каков он есть.

Андрей же нашел наконец в Габриэле женщину, которая была ему под стать во всем — и в страс­ти, и в гневе. На нее часто нападали приступы гордости, которые проходили только после того, как он просил прощенья. Он смиренно принимал ее упреки наутро после неумеренных попоек, инс­тинктивно чувствуя, когда следует избегать ссо­ры. Она же сразу угадывала, когда у него начинались срывы из-за неприятностей, связанных с его делом, и дарила ему такое понимание, кото­рое доходило до глубины его души. Он знал, что обуздал дикую лошадку, которая все еще не перестает брыкаться, настаивал, чтобы она не со­всем отказывалась от прежнего образа жизни, и принимал многих ее приятелей, как своих.

Оказалось, что общих интересов у них больше, чем тех, что разъединяют. Они одинаково любили музыку, книги, театр. Иногда он соглашался при­знать, что любит танцевать с ней.

Габриэла ничего не делала специально для то­го, чтобы быть принятой его друзьями, но, вой­дя в его странный мир, почувствовала, что они принимают ее с чистым сердцем. Частые разъезды Андрея по всей Польше и зависимость от уволь­нительных из армии делали их встречи каждый раз похожими на первое свидание.

* *  *

”Всего два года, — подумала Габриэла, — всего два года прошло с тех пор, как я встретила Анд­рея”. Она посмотрела с моста вниз на последний поезд, отправляющийся в Прагу, и пошла дальше искать Андрея с Кристофером.

Глава седьмая

В винном погребке Фукье в Старом городе было шумно и накурено, пахло сырами, вином и чем-то еще. От столика к столику ходили трое цыган-музыкантов. Они остановились перед Андреем и Крисом. Андрей опрокинул рюмку и положил на стол монету. Скрипач взял ее и подал знак ак­кордеонисту и чумазой певице с бубном.

— Господи, — прошептал Крис, — даже цыгане играют Шопена.

К их столику пробралась официантка и поста­вила перед ними две тарелки, черный хлеб, ку­сок окорока и водку. Цыгане заиграли ”О, соло мио”.

— Это еще хуже, чем Шопен! — не выдержал Крис.

— Давай не терять нить, — сказал Андрей. Он залпом проглотил полпинты водки и утер рот ру­кавом. — Значит, так: немцы идут в наступле­ние, мы, разумеется, — в контрнаступление, и я на своем Батории первым въезжаю в Берлин.

Покачнувшись, Крис взял вилку и, нацелившись на окорок, всадил ее в самую середину.

— Вот Польша, — он взял нож и разрезал око­рок пополам. — Эта часть — Германии, эта — Рос­сии, и нет Польши. А ваши чертовы поэты будут писать скучные стихи о старых добрых временах, когда паны выбивали дух из крестьян, а крестья­не — из евреев. И какой-нибудь дурак-пианист будет играть для поляков в Чикаго только Шопе­на. И через сто лет все скажут: ”Да пусть наконец Польша воссоединится, нас уже тошнит от Шопена”. А через сто два года русские и немцы начнут все сначала.

Крис попытался продолжить свои рассуждения, но всякий раз, когда он хотел показать на часть Польши, отошедшую к России, у него соскальзы­вал локоть со стола. Рыдала скрипка. А когда у Фукье рыдает цыганская скрипка, люди тоже об­ливаются слезами.

— Крис, будь другом, — всхлипнул Андрей, — уведи мою сестру от этой паскуды Бронского.

— Не произноси имя дамы в кабаке, — понурил голову Крис. — Проклятые бабы!

— Проклятые бабы, — согласился Андрей, дру­жески хлопнув Криса по плечу, и выпил. — Гит­лер блефует!

— Черта с два.

— Он боится нашего контрудара.

— Как моей задницы! — Крис стукнул кулаком по столу и сдвинул в сторону всю посуду. — Этот стол — Польша.

— Я думал, окорок — это Польша.

— Окорок — тоже Польша. Видишь стол, дурак? Смотри, какой он ровный, плоский. Красота — для танков. А у немцев они есть. Большие, ма­ленькие, тяжелые, быстроходные. Испытаны в Испании. Если бы у вашего командования была хоть капля ума, вы отступили бы сейчас.

— Отступить! — в ужасе закричал улан.

— Да. Сдержать первый немецкий натиск у реки Варты, потом отступить за Вислу и там закре­питься.

— За Вислу?! Ты смеешь намекать на то, что мы отдадим Силезию и Варшаву?

— Смею. Они все равно их отберут. И Шопен не поможет. Если вам удастся продержаться за Вис­лой месяца три-четыре, англичанам и французам придется начать что-нибудь на западной границе.

— Великий стратег де Монти! Видали великого стратега?

— Просто немного здравого смысла плюс пинта водки.

Габриэла вошла в заведение Фукье и осмотре­лась. Вон они оба, и Андрей, и Крис. Валяются на полу — индийская борьба. Оба хохотали.

— Какого черта ты тут валяешься? — спросила она Андрея.

— Я? Пытаюсь увести этого пьяного недотепу домой.

Габриэла внесла в комнату дымящийся кофе. Андрей смущенно опустил голову.

— Я — дрянь, — сказал он.

— Не болтай, вот, выпей кофе.

— Габи, — бросил он на нее виноватый взгляд, — пожалуйста, не ругай меня... пожалуйста...

Она сняла с него конфедератку, расстегнула мундир, стянула сапоги. У Андрея язык еще за­плетался, но мысли уже прояснились. Кофе ему сразу помог. Он посмотрел на свою маленькую Габриэлу. До чего она прелестна...

— И зачем ты только мучаешься со мной, — про­говорил он.

— Ну, как, пришел в себя? Мы можем погово­рить? — спросила она.

— Да.

— Раньше, когда ты уезжал на недельку-другую в Краков или в Белосток, или на маневры, я жи­ла той минутой, когда ты вернешься, взлетишь по лестнице и бросишься меня обнимать. Но те­перь ты на действительной службе, тебя не было два месяца. Я чуть не умерла, Андрей! Мы в по­сольстве ведь знаем, как скверно обстоят дела. Андрей, пожалуйста... женись на мне.

Он вскочил на ноги.

— Может, ты возненавидишь меня, — продолжала она, — как Пауля, за измену своей вере, но ты для меня значишь больше, чем мое католичество, я поступлюсь им, я буду зажигать для тебя све­чи по субботам и постараюсь делать все...

— Нет, Габи, нет. Да я и не потребовал бы от тебя ничего подобного, но...

— Что, Андрей?

— Я никогда тебе об этом не говорил, но если бы я мог на тебе жениться, большей чести для меня в жизни не было бы. Но... хоть я сто раз в день твержу себе, что такого случиться не может, Крис прав: Польшу захватят. И один Бог знает, что они сделают с нами. Тебе сейчас ни­как не нужен муж-еврей.

— Понимаю, — грустно сказала она, осознав смысл его слов.

— Пропади все пропадом.

У Андрея был такой удрученный вид, что она забыла о себе.

— Чем тебя так расстроил сегодня Бронский?

— Сволочь он, — Андрей, глубоко вздохнув, от­вернулся к окну и уставился в темноту. — Он на­звал меня лжесионистом, и он прав.

— Как ты можешь так говорить?!

— Прав, прав, он прав, — Андрей старался со­браться с мыслями и смотрел на Габриэлу; она была далеко и не в фокусе. — Ты никогда не бы­вала на Ставках, где живут бедные евреи. А у меня перед глазами кучи мусора и в ушах — скрип тележек. Вонь и унижения заставили Бронского бежать оттуда. Разве можно его за это осуждать?

Габриэла с ужасом слушала его пьяные излия­ния. Сколько она знала Андрея, он ни разу ни словом не обмолвился о своем детстве.

— Как и все евреи, мы вынуждены были жить обособленно, и нас вечно громили те самые сту­денты, которыми сейчас руководит Пауль. Мой отец — ты видела его портрет?

— Да.

— Отец — один из тех бородатых религиозных евреев, которых никто не понимает, он торговал курами. Он никогда не злился, даже когда ему в окна бросали камни, и только повторял: ”Зло само себя разрушит”. Ты не знаешь Красинский сад, приличные польские девушки туда не ходят. Туда отправляются по субботам бедняки — на де­ревья посмотреть, крутые яйца с луком поесть, посудачить, пока дети плещутся в пруду. Отец посылал меня относить кур в ”Бристоль” и ”Ев­ропейскую”, и мне нужно было проходить через этот сад. Там нас, маленьких еврейских мальчи­ков, подстерегали банды гойских[18] мальчишек, и всякий раз, когда они били меня и отнимали кур, нам потом всю неделю приходилось сидеть на од­ной картошке, и я вечно спрашивал: Папа, ког­да же уже зло себя разрушит?” А он твердил: ”Беги от гоев, беги от гоев” — вот и весь от­вет.