Леон Юрис – Милая, 18 (страница 11)
— Затем, мадемуазель Рок, — у Андрея уже лопалось терпение, — что польский народ не разрешает нам иметь землю и обрабатывать ее. — Он резко оборвал себя и, понизив голос, добавил:
— Хватит об этом. Вам на сионизм плевать, и я себя чувствую круглым идиотом.
— Я стараюсь разговаривать с вами по-дружески.
— Мадемуазель Рок, на территории Варшавы, между Иерусалимскими аллеями и Ставками живет более трехсот тысяч человек. Это целый мир, о котором вы ничего не знаете. Ваши знаменитые писатели называют его ”Черным континентом”. Это и есть мой мир.
Андрей медленно пошел к дверям.
— Но почему это значит, что мы не можем быть друзьями, лейтенант?
— Что вам от меня нужно? — Андрей вернулся и подошел к ней. — Я не заинтересован заводить флирт.
— Ну, знаете...
— Кончайте эту дурацкую игру. Я беден, но мне это не мешает, поскольку я счастлив своим делом. В ваших глазах я ничего не значу и значить не буду. Если даже между нами и есть что-то общее, мы все равно живем на разных планетах.
— Не понимаю, почему я разрешаю вам доводить меня до такого состояния, — голос Габриэлы дрожал. — Вы очень предубеждены. Стоит постараться отнестись к человеку по-дружески, как он тут же возомнит о себе невесть что.
— Я точно знаю, что у вас на уме, и сейчас покажу вам, насколько я предубежден. Если вы ко мне снова пристанете, я вас раздену и устрою вам такую любовь, какую умею делать только я, а в моем умении вы, надеюсь, не сомневаетесь?
Она была изящного сложения, но пощечину он получил увесистую.
— Попробуйте только пикнуть, и я наставлю вам синяков, — прогремел он, схватив ее на руки.
Габриэла пришла в такой ужас, что не могла понять, шутит он или говорит серьезно. Андрей ринулся в спальню.
— Поразмыслив, я решил, что вам нужно прибавить в весе. Вы для меня слишком тощая, не стоит и заводиться, — сказал он, бросая ее на кровать, и вышел.
— Бросил и вышел? — воскликнула Марта.
Габриэла кивнула, налила чай и стала нарезать яблочный пирог.
— А ты что?
— Ничего. Не могла прийти в себя, как ты догадываешься, — Габриэла вдруг вынула носовой платок, отвернулась и заплакала.
— Вот тебе и раз! Габриэла, я тебя никогда не видела плачущей!
— Сама не понимаю, что со мной творится в последнее время. С тех пор, как я его встретила, я стала просто истеричкой. Стоит кому-нибудь не так на меня посмотреть — я начинаю плакать. Нет! — закричала она. — Меня никто так не выводил из себя! Никогда! — она зарыдала. — Такой негодяй! Я его ненавижу!
— Да, да, конечно, ненавидишь, — Марта села рядом и обняла ее за плечи.
— Я веду себя, как дура, — отстранилась Габриэла, беря себя в руки. — Но он совсем не такой, как все, кого я встречала до сих пор. Как будто с другой планеты.
— Ну, конечно, я всегда говорю: все стоящие мужчины либо сто раз уже женаты, либо с выкрутасами.
— Еще с какими! Самое ужасное, что я до смерти боюсь новых унижений. Я уже и так только что не бросилась к его ногам. Но этого не будет никогда! Могла ли я подумать, что такая ерунда может причинить такую боль, — Габриэла гневно дернула головой. — Я так хочу его видеть, что не могу выдержать. Просто не знаю, что делать.
— Вот что, дорогая, кем бы ни был этот лейтенант Андровский, ясно одно: это мужчина.
Андрей лежал на кровати, положив ноги на железную спинку, и тупо смотрел в потолок, не обращая внимания на Александра Бранделя, который рылся в бумагах на старом столе посреди комнаты.
— Я против назначения Брайлова редактором, он по своим взглядам слишком близок к сионистам-ревизионистам[12]. А ты как думаешь, Андрей?
Андрей что-то буркнул.
— Больше всех подходит Ирвин Розенблюм, но мы не можем платить ему столько, сколько он получает сейчас. Может, взять его консультантом... Поговорю с ним. Теперь, Андрей, относительно Лодзинского отделения. Тебе нужно немедленно заняться им. — Александр замолчал. — Я что, со стенкой разговариваю? Ты же меня не слушаешь!
— Слушаю, слушаю, — Андрей встал с кровати, засунул руки в карманы и прислонился к стене.
— Так что же ты думаешь?
— К чертям собачьим Брайлова, Ирвина, Лодзинское отделение вместе со всем сионизмом!
— Ну, после такого убедительного заявления, может, объяснишь, что тебя мучит? Ты уже целую неделю мечешься, как зверь в клетке.
— Потому что все время обдумываю, как быть. Может, остаться в армии...
— Прекрасно, — сказал Александр, стараясь скрыть удивление. — Я всегда предсказывал, что ты станешь первым евреем в Польше, дослужившимся до генерала.
— Я не шучу, Алекс. Мне уже двадцать шесть лет, и кто я? Борец за почти безнадежное дело? Все время изображать из себя важную персону, жить в таких комнатах, как эта... Может, с моей стороны глупо упускать единственную возможность выбиться в люди. Я сегодня все ходил и думал. Забрел на Ставки, где жил в детстве, и даже страшно стало: может, там я и окажусь снова под конец жизни. Ходил я и по Маршалковской, и по Иерусалимским аллеям. Если я постараюсь, то могу оказаться и там.
— А по дороге ты прошел по площади Трех крестов и мимо Американского посольства?
Андрей резко обернулся.
— Звонил Томпсон из посольства, — продолжал Алекс, — и пригласил меня сегодня на прием. Там, кажется, есть молодая особа, такая же несчастная, как и ты.
— Господи! Теперь уже и мое разбитое сердце не мое личное дело?
— Нет, раз ты Андрей Андровский.
— Не хочу я слушать лекции о еврейских мальчиках и шиксах[13]!
— Уж если Моисею годилась шикса[14], то Андрею Андровскому — тем более, — пожал плечами Алекс.
— Знаю все, о чем ты сейчас думаешь. ”Зачем я здесь? Зачем ломаю голову над этими делами?” Но если ты способен верить в сионизм так, как некоторые священники и монахи верят в католическую доктрину, или как хасиды — в свой хасидизм[15], ты поймешь, что в конечном счете спокойная совесть стоит любых жертв.
Андрей знал, что перед ним человек, который мог бы добиться славы и материальных благ, не посвяти он себя делу сионизма. Но Алекс отнюдь не производил впечатления обездоленного. Вот если бы и он, Андрей, мог так же верить в сионизм...
— Андрей, ты для нас всех кое-что значишь. Мы тебя любим.
— А если я свяжусь с католичкой, то уроню себя в глазах своих друзей и огорчу их?
— Я же сказал, что мы тебя любим. Огорчить настоящих друзей можно только причинив огорчение себе.
— Алекс, сделай милость, иди домой.
Александр сложил газеты, затолкал их в портфель, надел шапку и кашне, с которым не расставался даже летом, и пошел к дверям.
— Алекс!
— Что?
— Прости меня. Через неделю я освобожусь и сразу же поеду в Лодзь.
— Хорошая мысль, — сказал Алекс.
После его ухода Андрей налил себе полстакана водки, выпил залпом и стал ходить из угла в угол. Потом остановился, завел патефон, погасил везде свет, кроме настольной лампы, и подошел к полке с книгами. Взял томик Хаима Нахмана Бялика[16]. ”Это последнее поколение евреев, которое будет жить в неволе, и оно же — первое, которое будет жить на свободе”, — прочитал он. Потом отложил Бялика и взял с полки Джона Стейнбека, своего любимого писателя.
Андрей снова налил себе водки. Вот кто понимает, подумал он. Стейнбек знает, что такое сражаться за гиблое дело в неравной битве...
В дверь почти неслышно постучали.
— Входите, открыто.
Габриэла остановилась в дверях. Андрей схватился за край стола, не в силах двинуться и вымолвить слово. Она прошла в комнату.
— Я решила прогуляться по району к северу от Иерусалимских аллей. Меня очень заинтересовали эти триста пятьдесят тысяч обитателей ”Черного континента”.
Она провела пальцами по книжным корешкам.
— А вы, я вижу, читаете не только по-польски, но и по-русски, и по-английски. А это что за странный шрифт? Наверное, идиш или, может быть, иврит? ”А.Д. Гордон”[17]. В библиотеке посольства стоит один его том. Ну-ка, посмотрим. ”Физический труд есть основа человеческого бытия... Он необходим духовно, а природа есть основа культуры — высшего творения человека. Однако во избежание эксплуатации человека человеком земля не должна оставаться частной собственностью”. Ну, как мой первый урок по сионизму?
— Что вам здесь нужно? — воскликнул Андрей.
Закрыв глаза и стиснув зубы, она прислонилась к книгам и смолкла. По щекам ее катились слезы.