Лео Любавич – Жрица кровавой луны (страница 3)
Между ними повисла тишина.
Та самая, в которой живут все слова, не сказанные вовремя.
Он мог бы сейчас рассмеяться.
Мог бы отвернуться.
Мог бы добить её холодом.
Но вместо этого сказал очень тихо:
— Тогда не опоздай.
И ушёл.
Просто повернулся и пошёл по проходу, прямой, жёсткий, собранный. И только человек, знавший его слишком долго, заметил бы, что правая рука у него на мгновение сжалась в кулак, как будто он удержал что-то с трудом — злость, слабость, желание вернуться.
Алекса осталась стоять среди пустеющего зала.
Судебные служащие уже собирали бумаги. Кто-то вытирал скамью. Кто-то обсуждал обед. На месте, где минуту назад человеку объявили смертный приговор, мир снова становился обыденным, почти ленивым. Так бывает всегда. Это и есть самое чудовищное в любой системе: она пережёвывает судьбу и сразу просит следующий документ.
Алекса медленно села обратно.
Пальцы её легли на микрофон.
Она включила запись и долго молчала, слушая, как в пустеющем зале гудит кондиционер. Потом сказала:
— Суд сегодня поставил точку. Или сделал вид, что поставил. Вероника Рид приговорена к смерти. Пять убийств. Ограбление. Идеальная история для страны, которая любит чудовищ, потому что чудовища удобны. Они избавляют нас от необходимости сомневаться.
Она подняла глаза на дверь, за которой исчезла Вероника.
— Но есть одна проблема. Когда судья читал приговор, в зале не было ни одного счастливого лица. Даже у победителей. А это всегда дурной знак.
Она сделала паузу.
— И ещё одно. Человек, который собрал это дело, только что сказал мне: «Все улики указывают на неё». Он не сказал: «Я уверен».
Алекса выключила запись.
Снаружи, за высокими окнами, июльское солнце жгло город так ярко, будто хотело выбелить его до костей. Колумбия плавилась в полуденном зное. Асфальт, крыши, капоты машин, белые ступени суда — всё дышало жаром, как раскалённая печь.
Свет был такой сильный, что казалось: правда не могла бы спрятаться в таком свете.
Но Алекса давно знала одну страшную вещь.
Правда прячется не в темноте.
Правда прячется там, где слишком ярко, чтобы люди не захотели всматриваться.
Она закрыла блокнот.
Убрала микрофон.
Поднялась.
И только тогда, уже у самого выхода, позволила себе подумать то, чего ещё не могла произнести вслух:
«А что, если они и правда приговорили не ту?»
За её спиной пустой судебный зал блестел лакированным деревом, как только что закрытый гроб.
Но Алекса знала: если в гробу ещё слышно дыхание — это не конец истории.
Это её начало.
---
Когда пристав коснулся её локтя, Вероника не вздрогнула.
Её уже давно нельзя было испугать прикосновением.
— Встать, — сухо сказал кто-то.
Она встала.
Гул зала, шорох бумаг, металлический звон цепочки на её запястьях, шёпот журналистов, щелчки камер — всё это вдруг стало таким далёким, словно происходило не с ней, а с какой-то другой женщиной, чьё имя только что отдали на растерзание смерти.
Вероника Рид.
Имя медленно таяло в пространстве, подобно долгому послезвучию колокольного звона.
Её повели к боковому выходу. Полированный пол под ногами блестел так чисто, что в нём отражались чужие ботинки, но не было видно лица. Это почему-то показалось ей правильным. Сейчас она не хотела бы увидеть свое лицо.
И именно тогда, между двумя шагами — одним ещё в суде, другим уже в коридоре, — память распахнулась в ней так внезапно, будто кто-то выбил запертую дверь.
И она снова увидела Шарлотт.
---
Шарлотт по вечерам был похож на человека, который слишком дорого одет, чтобы признаться, как ему одиноко.
Стекло небоскрёбов горело закатным золотом, словно в каждом этаже копили свет не для счастья, а для престижа. Дорогие машины скользили по улицам, как самоуверенные хищники. В дорогих барах усталые деньги пили за то, чтобы никогда не заканчиваться. Мужчины в пиджаках ослабляли галстуки, женщины поправляли губную помаду в зеркалах телефонов, и весь город пах успехом, парфюмом, бензином и ложью, отполированной до блеска.
Вероника работала в баре на углу Трейон-стрит — месте, где виски был крепче большинства сказанных здесь клятв, дороже чем зарплата бармена, а чаевые зависели от того, насколько хорошо ты умеешь улыбаться человеку, который не запомнит твоё имя.
В первый раз она увидела Эндрю Холла в среду.
Среда — самый честный день недели. Уже не начало, ещё не конец. День людей, которые держатся на привычке.
Он вошёл около девяти. Высокий, в тёмном пальто, с лицом человека, которого никогда не заставляли ждать. На нём всё сидело слишком хорошо: рубашка, часы, уверенность. Таких мужчин Вероника знала. Они садились на высокие стулья, не глядя на барменшу, и говорили так, будто даже слова должны подаваться им охлаждёнными.
Она скользнула по нему взглядом и тут же отвела глаза.
«Не твой мир», — подумала она спокойно, без горечи. Просто как факт.
Он заказал бурбон. Дорогой.
Потом второй.
Потом ушёл.
На следующий вечер вернулся.
Потом ещё.
Потом стал приходить всегда примерно в одно и то же время. Сначала — как будто случайно. Потом — с той подозрительной регулярностью, которая бывает только у намерения.
Он сидел в конце стойки, где свет падал мягче. Не пытался заигрывать. Не щёлкал пальцами. Не смотрел на неё так, будто покупает не напиток, а право на внимание. Он просто приходил.
Однажды, когда зал ненадолго опустел, он сказал:
— Вы наливаете людям так, будто точно знаете, что им на самом деле нужно.
Вероника даже не подняла глаз, протирая бокал.
— Большинству нужно не то, что они заказывают.
— А мне?