18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лео Любавич – Жрица кровавой луны (страница 10)

18

Маргарэт обернулась назад так резко, что шея отозвалась болью.

Станция отдалялась. Туалетный блок становился всё меньше, всё темнее, всё безразличнее.

Вероника не выбежала. Не побежала за автобусом.

И тогда взгляд Маргарэт снова упал на сумку.

Она смотрела на неё долго.

Так долго, что время между двумя ударами сердца стало похоже на целую вечность.

— Если она вернётся — отдам, — прошептала Маргарэт.

Автобус уже вырулил на трассу.

— Если не вернётся… значит, не судьба.

Её пальцы медленно потянули сумку к себе.

— Может, эти деньги нечистые. Может, я сделаю из них что-то хорошее. Может, это не кража. Может, это... исправление.

Она сама слышала, как лживо, жалко и жадно звучит её внутренний голос, и всё равно слушала его с ужасной внимательностью человека, которому очень хочется быть обманутым.

— Господи, — прошептала Маргарэт, не сводя глаз с сумки. — Если это искушение, почему оно так похоже на спасение?

Ответа не было.

Только дорога, чёрная, как нераскаянный грех, стелилась под колёса.

Маргарэт взяла сумку и поставила себе на колени.

Она ожидала, что её пронзит молния. Что водитель обернётся. Что кто-то вскрикнет: «Это не ваше». Что сам воздух в салоне станет тяжёлым и осудит её.

Но ничего не произошло.

Вот так, думала она потом много раз, и совершается зло.

Не с громом.

Не с кровью на руках.

А в тёплом, сонном автобусе, где старая женщина просто выбирает не ту дверь внутри себя.

Она прижала сумку к пальто.

У дороги мелькали редкие огни.

Автобус гудел.

Ребёнок снова сопел во сне.

Жизнь снаружи продолжалась так безмятежно, будто одна молодая женщина не исчезла только что во тьме, а одна старая — не продала кусок своей души за право ещё немного не бояться счетов.

Маргарэт закрыла глаза.

И впервые за много лет ей стало страшно не умереть, а жить.

II

Колумбия ночью всегда казалась Виктору городом, который не спит не потому, что живёт, а потому, что боится закрыть глаза.

За окнами участка влажный воздух дрожал в свете фонарей. Асфальт блестел, как чёрная кожа змеи. Где-то вдалеке выла сирена — глухо, лениво, будто сама устала от человеческих бед. Ночь была густая, липкая, как разлитая нефть, и казалось, если выйти на улицу, она пристанет к одежде, к рукам, к мыслям.

В кабинете горел флуоресцентный свет — беспощадный, мертвенный. Он делал всё плоским и безжалостным: серые стены, потёртый шкаф, кружку с засохшим кофе, рубашку, натянутую на плечи, лицо Виктора в тёмном стекле окна. Лицо это выглядело так, будто принадлежало человеку, которого он когда-то знал, но давно перестал понимать.

На столе лежали бумаги о разводе.

Они были аккуратно сложены, как если бы аккуратность могла придать достойный вид катастрофе.

Виктор долго смотрел на них, не касаясь. Потом всё-таки протянул руку и провёл большим пальцем по верхнему листу. Бумага была сухая, холодная, безразличная. Обычная офисная бумага. Такая же, как рапорты, показания, запросы, санкции, уведомления. Только на той бумаге не было чужого горя. На этой бумаге было его собственное.

Он усмехнулся без веселья.

Сколько раз за последние месяцы он смотрел на трупы и думал, что видел всё?

Сколько раз стоял над чужой жизнью, обведённой мелом, и говорил себе: с этим хотя бы всё ясно?

Кровь, нож, пуля, мотив, время смерти.

Даже у убийства есть логика, если достаточно долго смотреть.

А вот у любви, как выяснилось, нет.

Он откинулся на спинку стула. Та жалобно скрипнула, словно возражала против самого движения. Потёр ладонью лицо. Щетина царапнула кожу, усталость сидела в затылке тупым гвоздём.

Алекса.

Даже думать о ней было всё равно что надавливать пальцем на старый перелом — кость давно срослась хоть и криво, но боль по-прежнему была ощутимой.

Когда-то они были командой. Не в красивом, книжном смысле — не «созданы друг для друга», не «родственные души», не весь этот сентиментальный мусор, которым люди прикрывают страх. Нет. Они были настоящей командой: неудобной, шумной, яркой, упрямой.

Они смеялись ночами на кухне, когда оба были слишком вымотаны, чтобы держать оборону. Спорили о делах до хрипоты — так, что соседи, наверное, думали: эти двое или сейчас подерутся, или разденутся. Иногда происходило и то, и другое почти одновременно, если считать ссору разновидностью прелюдий.

Алекса умела злить его одной фразой сильнее, чем начальство — выговором.

Он умел одним взглядом довести её до бешенства.

Они были равными. Вот в чём была их сила. И вот почему падение оказалось таким громким.

Он помнил её босые ноги на холодной плитке кухни. Помнил, как она закручивала волосы карандашом, когда монтировала выпуск подкаста. Помнил, как она морщила нос, когда читала особенно безмозглый полицейский отчёт, и говорила:

— У вас в управлении конкурс, кто напишет тупее самого тупого?

А он отвечал:

— А у вас в журналистике, видимо, премия за то, кто эффектнее превратит трагедию в драматичный саундтрек.

И она смеялась. Всегда смеялась первой, если понимала, что он прав хотя бы наполовину.

Когда всё пошло не так?

Виктор закрыл глаза.

Память, как и преступник, редко приходит сразу с признанием. Сначала она кружит рядом, прячется в деталях, в запахах, в паузах, в недосказанном. Он не мог назвать день, когда они перестали быть «мы» и начали становиться «я» и «ты». Не было одного взрыва, после которого всё рухнуло. Их не убила измена, не растоптала громкая ложь, не разрубил один-единственный чудовищный поступок.

Всё трескалось медленно.

Словно между ними сперва появилась тонкая, почти прозрачная трещина. Потом в неё набилась пыль усталости. Потом — песок гордости. Потом — соль обид. Потом — молчание.

И в один день они обнаружили, что стоят по разные стороны стены.

Невидимой.

Прочной.

Построенной из слов, которых никто не сказал вовремя.

— Чёрт, — тихо произнёс Виктор в пустой кабинет.