Лауренсия Маркес – Прогулки по времени (страница 89)
Когда я попросила у Хоси качели, он взглянул на меня с таким ужасом, будто я просила у него ключ от чужой жизни... Я поняла – нельзя, и ушла, но сердце моё не отпустило эту детскую мечту, сердце моё не унималось. Я ушла в самую чащу сада, где никого не было. Там густо росли старые ивы, и я непослушными руками сама сплела себе из ивовых ветвей нечто похожее на качели — слабенькие, хрупкие, как мои сны... Села, и легонько покачалась – так, чтобы не слышно было ни скрипа, ни шороха, — только помечтать немного, едва-едва раскачиваясь… Солнце просачивалось сквозь листву, золотило мои волосы, и я на миг почувствовала себя птицей, которую никто не держит в клетке.
То утро было для меня испытанием: я была слаба, рассеянна, тело не слушалось меня, мысли роились, как пчёлы в улье, и каждая из них жалила меня, оставляя след из стыда, страха, вины, но и нежности — такой нежности, что хотелось плакать и смеяться одновременно. Я боялась, что кто-нибудь заметит моё состояние, особенно он, и решила не попадаться ему сегодня на глаза. Я умоляла богов, чтобы никто не догадался, что со мною происходит, чтобы никто не увидел, как горю я изнутри, как дрожу от единственного взгляда, от одного лишь воспоминания...
Всё утро то было странно: мысли снова возвращались ко вчерашнему вечеру, к Тариэлу, к тому, как он, улыбаясь, играючи, учил меня ловко держать кинжал — по-настоящему. Я, как ребёнок, украдкой бросала тогда взгляды: то на кисти его рук, то на мимолётную складку на лбу, то на предплечье. Он смеялся свободно и искренне, а в его зелёных глазах было что-то непостижимое… как в пховских озёрах.
Вчера я робко уговорила его спеть — и он пел мне, играя на пандури, про пховский рай, про тропы, утраты, про боль любви, которую скрывают даже от себя... Эта музыка звенела во мне теперь, как жаркий грозовой дождь, размывая пределы: где он оканчивался, там начиналась моя робкая, неуклюжая жажда касания... Едва очнувшись от прерывистого сна, я думаю о нём, и каждое прикосновение — холодная вода на щёки, ткань платья, слабый свет из окна — отзывается внутри, будто трогают не кожу мою, а что-то глубже, внутри... Я уже не прячу от себя, что люблю, пусть и страшусь этого — моя душа, как обнажённая молодая лоза на ветру, дрожит, но цепко держится за жизнь.
«Вот вырастешь, — говорила Тийна, — и думы станут тяжелее, но и радость будет глубже...» Как же скажу я ей, что радость моя тяжелее грозовой тучи, и слаще дикой малины в середине лета?!
Внезапное воспоминание о Тариэле накрыло, как волна. Стоило мне закрыть глаза, он будто снова встал передо мною – его плечи, смуглая шея, рука на рукояти меча... Я вспомнила его голос, его улыбку, его руки, и во мне разлилась тёплая река нежности. Я не знала, что происходит со мной, не понимала, откуда во мне появляется этот жар, эта тонкая боль, желание снова видеть его, слышать его смех... снова незаметно чуть прикоснуться к нему… Всё тело становится вдруг чужим, дыхание сбивается, а внутри — сладкая, томительная усталость... видно, это ко мне пришло наказание за отсутствие туьйдаргиш. Я вскочила, испугавшись, и долго стояла, прижав ладонь к груди: наверно, я теперь больна, и скоро умру, никто уже не сможет меня исцелить...
Я встала с качелей и поплелась обратно к замку, едва не запнувшись о корень дерева.
* * *
Во дворе столкнулась я снова с Чегарди, — ах, эта Чегарди, весёлая, озорная, она уже наведалась к княжеским конюшням и, возвращаясь, весело щебечет, что видела у Жаворонка новую диковинную находку: выронил на пол из седельной сумки деревянный гребешок с вырезанным солнцем.
Я вздрогнула — неужели?
Чегарди же, как всегда, болтает без умолку, как сорока, но вдруг, заметив Тариэла, идущего через двор со своей кожаной сумкой через плечо, шепчет мне на ухо:
- Смотри, смотри, а вот и Жаворонок!
И уже бежит навстречу Тариэлу, звонко смеясь:
- Ой, Жаворонок, что это у тебя? Покажи!
Не успела я убежать… Тариэл останавливается, удивлённо смотрит на нас, потом достаёт из сумки деревянный гребешок… Я сама увидела: у него в руках — тот самый гребень. Я тихонько вскрикнула, потом опомнилась. Он ещё не знает, что это — мой. Чегарди хватает гребешок, вертит в руках, поднимает к свету:
- Ты где его нашёл?
Тариэл недоуменно улыбается, пожимает плечами:
- На лесной тропинке подобрал, когда за туром ходил, на охоте. Не знал, откуда он, думал, кому вернуть. Странная вещица… но хорошая работа. Чей бы это мог быть?..
Он замечает мой взгляд и смотрит на меня — задумчиво, пристально, с лёгкой улыбкой:
- Твой?!
Я не выдержала — глаза выдали меня с головой: удивление, радость, испуг, кровь прихлынула к шее, щёки горят… Но не могу вымолвить ни слова. Сердце моё бьётся так, что, кажется, его слышат все вокруг. Я опускаю глаза, лицо моё пылает, руки дрожат. Я хочу сказать «спасибо», но язык не слушается. Я боюсь, что, если посмотрю на него — он сразу всё поймёт: и как я его люблю, и как страшно мне от этой любви, и как сладко мне от его взгляда…
- Кажется, да, мой… Потеряла недавно...
Он протягивает гребень мне, сдержанно улыбаясь, и в его глазах мелькает что-то очень ясное и доброе:
- Береги его… — говорит он, чуть мягче, чем обычно.
Чегарди, довольная, подмигивает мне:
- Вот видишь, Мелх-Азни, я же говорила: Жаворонок хороший!
Тариэл, смущённый, смеётся, в глазах его — что-то тёплое, ласковое, он сам не знает, что сказать… Мне вдруг хочется убежать, спрятаться, раствориться в воздухе; но вместо этого я осторожно беру гребень из рук Тариэла, пальцы мои едва касаются его руки — и в прикосновении этом столько огня, что весь мир на миг становится прозрачным, как утренний туман над ущельем…
А потом он просто постоял рядом со мной — как друг, как брат… или — как тот, кто только что поймал птицу и боится её спугнуть...
И весь оставшийся день тот я ходила, словно несла внутри себя огонь: мне казалось, что теперь в нашем мире что-то стало иным. Я стыдливо радовалась, пугалась от собственного счастья и каждую минуту убеждала себя, что всё ещё будет хорошо, — новое, неузнаваемое чувство.
* * *
Я вернулась в замок, стараясь ни с кем не встречаться взглядом... В кухне у Хассы пахло луком, пряностями и свежим горячим хлебом. Хасса, жена Хоси, добрая и болтливая, рубила мясо на тяжёлом деревянном пне. Рядом в глиняной миске лежали очищенные овощи — тыква, редька, морковь. Медный котёл бурлил на очаге, а на полках стояли расписные кувшины для кислого молока и толстостенные глиняные чаши. Кухня была полна запахов будущего праздника: в воздухе висела сладкая тяжесть топлёного масла, пряная терпкость кинзы, и что-то ещё, неуловимое, словно дыхание самой весны.
Хасса, круглолицая, быстрая, словно вспугнутая куропатка, сновала от печи к столу, от стола к очагу, не давая покоя ни себе, ни посуде. Она встретила меня радостными возгласами:
- Вай, Мелх-Азни, дитя ты моё золотое! А я вот тут, видишь, всё кручусь да верчусь, чтоб никто на праздник не остался голодным, — и, не дожидаясь ответа, Хасса уже неслась дальше: — А вчера у Мозы коза окотилась — двойнятки-козлятки, ты бы видела, какие хорошенькие!.. Вот скажи ты мне, Мелх-Азни, слышала ты когда-нибудь, чтобы у одной курицы сразу три цыплёнка были разного цвета?! Вот, а у Дзабари — белый, жёлтый и чёрный! Я ей говорю: «Это к счастью!» А она боится, что сглазят. Вот как у Зары, — говорят, опять все куры у неё сдохли, — не иначе как сглазили, вот увидишь, опять она к бабушке Сатохе пойдёт за отворотом…
Я робко протянула ей пучки сушёного чабреца и дикой мяты:
- Это тебе, Хасса, как обещала… Ещё зимой, помнишь, говорила, что как только снег сойдёт — соберу для тебя самые лучшие.
- Ох, спасибо тебе, звёздочка моя, — Хасса с нежностью погладила травы, будто младенцев. — Ты всегда обо всём помнишь! Гляди-ка, какие у тебя ручки тонкие, а травы-то собрала — словно сама Тушоли тебе помогала! Вот этими я как раз на пироге сверху узор выложу — все ахнут!.. А знаешь, что ещё? От Висамби, говорят, жена молодая сбежала — не вынесла его характера. А ещё, слышала, у Хох сын её, Ирбаха, жениться надумал, да только мать невесту не отдаёт — мол, слишком беден он для них. Ну, разве богатство главное? Главное — чтобы сердце было доброе, а не как у некоторых… А туьйдаргиш твои, выходит, сломались? Княжна Марха вчера рассказывала, смеялась…
- А… — я замялась, — кто мог бы их починить, как думаешь? Может, мастеру Бехо отдать?
- Конечно, давай я сама и отнесу ему сегодня! К утру будут готовы, даже не сомневайся, сама тебе их обратно принесу.
Я кивнула, облегчённо выдохнув, и чуть улыбнулась, но сердце моё билось неровно. Всё во мне было сейчас почему-то как в тумане — и свет, и тени, и мысли... Не глядя на Хассу, я тихо спросила:
- Может, помочь тебе? Я могла бы, например, масло сбить…
Хасса засмеялась, обмахиваясь концом передника:
- Ну если только ты сейчас не с похорон, а то, знаешь, дурная примета! Собьёшь тогда не масло нам, а все наши надежды на праздник! — она подмигнула, и вдруг, остановившись, посмотрела на меня пристально, с хитроватой улыбкой: — Только скажи, детка, чего это ты в этот раз весной пришла к нам, а не летом? Всегда ж к нам — как солнце в самый разгар, а тут, смотрю, ещё и снег местами не весь сошёл…