18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лара Вейн – Александрит (страница 2)

18

Что-то дрогнуло в его лице. Едва-едва — словно по воде прошла рябь от брошенного камешка. Потом Глеб положил обломок обратно на платок и хмыкнул.

— Расколотый, — сказал он. — Трещина по всей длине, гляди. Ни огранщик, ни фонд такое не возьмут. Для коллекции нужен целый кристалл, с габитусом, а это — брак. Обломки.

— Глеб, — медленно сказал Аркадий, — ты понимаешь, что это значит для района? Если здесь александрит…

— Если здесь александрит, — перебил Глеб, — то он выше, в коренных. А до коренных мы в этом сезоне не дойдём — каньон. Значит, в отчёт пойдёт так: «В аллювии притока отмечены единичные обломки хризоберилла, предположительно разновидности александрит». И рекомендация на следующий год. Под моей фамилией, как начальника отряда. Это ясно?

— Ясно, — сказала Света.

— А это, — Глеб кивнул на платок, — выброси. Или оставь себе на память, мне всё равно. В фонд я обломки не потащу, засмеют.

Он встал и ушёл к палатке. Аркадий долго смотрел ему вслед, потом перевёл взгляд на Свету.

— Он сам не верит в то, что сказал, — тихо проговорил он. — Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Я запишу в дневник. Что он велел. Слово в слово.

— Зачем?

Аркадий пожал плечами и не ответил. Только снял очки и долго протирал их краем штормовки, хотя они были чистыми.

* * *

Ночью Света не спала. Лежала в спальнике, слушала реку и держала камни в кулаке — обе половинки, сложенные вместе, так что они снова стали одним целым. Камни так и не остыли.

Под утро, когда брезент палатки начал сереть, она выбралась наружу, присела у прогоревшего костра и раскрыла ладонь. Угли ещё тлели, и в их слабом свете камень был тёмно-бордовым, почти чёрным. Света поднесла его к глазам — сама не зная зачем, просто чтобы посмотреть.

И увидела.

В глубине камня, там, где сходились две половинки, мелькнуло что-то. Очертание. Человеческая фигура — неясная, как сквозь толщу воды. Девушка. Тёмно-русые волосы с рыжиной, собранные кое-как, лицо, склонённое над чем-то, что она держала в руках. Свете показалось — она могла бы поклясться, — что у девушки её глаза. Её, Светины, серые, чуть раскосые глаза, которые мама называла «саянскими», хотя ни мама, ни бабушка никогда в Саянах не бывали.

Света моргнула — и фигура исчезла. Был просто камень. Угли. Предрассветный холод, от которого немели пальцы.

Она долго сидела не шевелясь. Потом завернула камни в платок, положила в нагрудный карман штормовки и застегнула пуговицу.

За спиной зашуршал брезент. Света обернулась. Глеб стоял у входа в свою палатку и смотрел на неё. Просто смотрел — молча, не мигая, — и в сером рассветном свете его лицо казалось вырезанным из того же камня, что и окрестные скалы.

Потом он отвернулся и пошёл к реке умываться.

Света приложила ладонь к карману. Камни были тёплыми.

Она ещё не знала, что этот взгляд будет идти за ней всю жизнь. И что он переживёт её саму.

Глава 1. Разбор вещей

В комнате пахло пылью и старым чаем.

Чай был бабушкин — чёрный, с чабрецом, который она каждое лето собирала на даче в Сиверской и потом сушила на газетах, разложенных по всему подоконнику. Хранился он в жестяной банке из-под индийского чая со слоном, и запах его так въелся в стены, в обивку кресла, в корешки книг, что Мария, наверное, узнала бы его через двадцать лет, с закрытыми глазами, на другом конце света. Банка до сих пор стояла на подоконнике. Мария так и не решилась её убрать.

Она сидела на полу среди разобранных и неразобранных коробок, подогнув под себя ноги, и колени давно затекли, но встать она не могла. Встать означало решить, куда идти дальше, к какой коробке, к какому ящику, к какой стопке. А каждое такое решение было маленьким предательством.

Вещи бабушки, Светланы Петровны Ковалёвой, лежали вокруг неё, как остатки отступившего войска. Семьдесят шесть лет жизни рассыпались на отдельные предметы — ничьи, бессмысленные, как буквы, выпавшие из слова.

Вот полевая сумка — кирзовая, с медной пряжкой, с вытертым до белизны ремнём. Мария помнила её столько же, сколько помнила себя: в детстве она забиралась в неё целиком, ногами, и бабушка таскала её так по квартире, приговаривая: «Образец номер один, Ковалёва Мария, порода редкая, характер вредный». Вот геологический молоток с деревянной ручкой, потемневшей от ладоней. Вот лупа на кожаном шнурке. Вот карты — десятки карт, топографических и геологических, сложенных гармошкой, с пометками карандашом на полях, с цифрами, стрелками, кружочками, понятными одной только бабушке.

И камни. Камни были везде.

На книжных полках, между томами Ферсмана и Пушкина, лежали друзы горного хрусталя, срезы агатов, похожие на кольца древних деревьев, куски зелёного малахита с Урала, тяжёлые, как утюги. На подоконнике, рядом с банкой чая, — кусок лабрадора, который, если повернуть его к свету, вспыхивал синим и золотым, будто внутри у него было северное сияние. Под каждым камнем лежала бумажка, исписанная бабушкиным почерком: название, место, год. «Кварц дымчатый. Приполярный Урал, 1969». «Агат. Тиман, 1971». «Яшма. Южный Урал, 1993 (с Машенькиной мамой)».

Мария взяла эту бумажку и долго держала в руках. «С Машенькиной мамой». Мама тогда была ещё школьницей — бабушка взяла её на летнюю практику, и мама потом всю жизнь вспоминала, как её укусил овод прямо в веко и она три дня ходила с одним глазом, «как пират». Мария не помнила, кто ей это рассказывал — мама или бабушка. Теперь спросить было некого.

Она положила бумажку обратно под яшму.

* * *

Девять дней прошли позавчера.

Элла Ивановна, соседка по лестничной площадке, напекла пирогов с капустой и с яйцом, пришли две бабушкины подруги из института — старенькая Нина Сергеевна, опиравшаяся на палку с резиновым наконечником, и Тамара Аркадьевна, громкая, в рыжем парике, — посидели на кухне, выпили по рюмке кагора, повспоминали. Нина Сергеевна плакала тихо, промокая глаза бумажной салфеткой, Тамара Аркадьевна рассказывала, как в семьдесят девятом они со Светой застряли на Кольском, когда у вертолёта что-то сломалось, и неделю ели одну тушёнку и морошку, и как Света тогда сказала: «Девочки, это не авария, это бесплатный отпуск». Все смеялись. Мария тоже смеялась, а потом вышла в ванную, включила воду и долго стояла, глядя на своё отражение в зеркале, не узнавая его.

Потом все ушли, и квартира снова стала тихой.

Эта тишина была хуже всего. Мария прожила в этой квартире на Большой Пушкарской тринадцать лет — с тех пор, как ей исполнилось семь, — и за все эти годы здесь никогда не было по-настоящему тихо. Бабушка не умела жить беззвучно. Она слушала радио — «Орфей» или новости, неважно, лишь бы говорило. Она разговаривала с цветами на подоконнике, с чайником, с газетой («Ну и что ты мне врёшь?»), с соседским котом, который приходил по карнизу и сидел снаружи на отливе, требуя колбасы. Она напевала, моя посуду, что-то из Пахмутовой, всегда фальшиво и всегда с удовольствием.

Теперь квартира молчала. Только холодильник иногда вздрагивал на кухне, начиная гудеть, и от этого Мария каждый раз вздрагивала тоже.

* * *

Телефон завибрировал на полу рядом с коленом. Мария посмотрела на экран. «Папа».

Она подождала три гудка, прежде чем ответить. Не потому, что не хотела говорить, — просто ей нужно было время, чтобы собрать голос, сделать его ровным и взрослым, таким, каким, по мнению отца, должен был говорить человек, у которого всё под контролем.

— Привет, пап.

— Маша. Привет. — Отец говорил чуть громче и чуть бодрее, чем нужно, будто не с ней, а на совещании. — Ну как ты там? Держишься?

— Держусь.

— Я тебе денег перевёл, посмотри. На всякие расходы. Похороны, поминки, мало ли.

— Спасибо. Похороны уже прошли, пап.

Пауза. Мария слышала в трубке, как где-то далеко, в новосибирской квартире, работает телевизор и детский голос что-то спрашивает — её единокровный брат Тимофей, которого она видела три раза в жизни. Тиме было шесть. Он, наверное, даже не знал, что у него есть сестра.

— Я знаю, — сказал отец. — Я хотел приехать, ты же понимаешь. Но с работой сейчас…

— Я понимаю.

— Маш. Ты подумай вот о чём. — Голос отца стал серьёзнее, деловитее, и Мария заранее знала, что он сейчас скажет. — Квартира ведь теперь твоя. По завещанию, Светлана Петровна же всё на тебя оформила. Трёшка на Петроградской — это деньги, и серьёзные. Я не говорю продавать сейчас, нет. Но подумай. Можно продать, купить что-то поменьше, остальное положить. Или вообще — переезжай к нам. Здесь тоже университет есть, переведёшься. Лена не против. Будешь с семьёй.

«С семьёй», — повторила про себя Мария. С Леной, с которой она за все годы обменялась, может, десятком фраз. С Тимофеем, который её не знает. С отцом, который ушёл, когда ей было три, и потом приезжал раз в два года, привозил дорогие подарки не по возрасту и уезжал с явным облегчением.

— Спасибо, пап, — сказала она. — Я подумаю. Но пока я здесь. У меня учёба.

— Ну смотри. Ты взрослая. Светлана Петровна была… сильная женщина. Я её, честно говоря, побаивался. Звони, если что.

Она положила телефон экраном вниз и посидела, глядя в стену.

Мама погибла в феврале, когда Марии было семь. Гололёд на трассе под Лугой, встречная фура, которая не удержалась на полосе. Мама ехала с работы на машине своей коллеги, на пассажирском сиденье; коллега выжила, мама — нет. Мария помнила тот день плохо, кусками: как бабушка пришла за ней в школу посреди урока, в незастёгнутом пальто, и как учительница вдруг стала очень ласковой, и как они шли домой пешком через Тучков мост, и бабушка держала её за руку так крепко, что было больно, и молчала всю дорогу. А дома бабушка села на табуретку в прихожей, не снимая пальто, и сказала: «Машенька, теперь мы с тобой вдвоём». И заплакала. Это был единственный раз, когда Мария видела, как бабушка плачет.