18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лара Вейн – Александрит (страница 3)

18

С тех пор они и были вдвоём. Бабушка водила её в школу, потом в музыкалку, из которой Мария сбежала через два года, потом в кружок юных историков при Эрмитаже, из которого не сбежала. Бабушка проверяла уроки, учила различать кварц и полевой шпат, читала вслух «Хозяйку Медной горы» и «Малахитовую шкатулку», а потом, когда Мария выросла, рассказывала уже не сказки, а экспедиции — и эти рассказы были интереснее любых сказок.

Теперь не было ни бабушки, ни рассказов. Была квартира, коробки и Мария посреди них — двадцатилетняя студентка третьего курса истфака, которая уже две недели не была на занятиях.

Телефон снова вздрогнул. На этот раз сообщение.

«Маш, ты как? Завтра семинар у Лаврентьевой, она спрашивала про тебя. Я сказала, что ты болеешь. Если что-то нужно — пиши, я приеду. Обнимаю» — и три сердечка.

Катя. Подруга с первого курса, единственный человек на факультете, с кем Мария могла молчать и не чувствовать неловкости. Катя звала к себе ночевать, предлагала помочь с вещами. Мария каждый раз отказывалась.

Она напечатала: «Спасибо, Кать. Я нормально. Приду на следующей неделе, честно». Посмотрела на экран, стёрла «честно», отправила.

Потом всё-таки встала.

* * *

Нужно было решить с одеждой.

Это было самое тяжёлое. Камни, карты, книги останутся — Мария не представляла квартиру без них. Но одежда пахла бабушкой, и хранить одежду мёртвого человека, как объяснила Элла Ивановна, «нехорошо, Маша, не по-людски, раздай, ей там легче будет».

Мария не знала, будет ли бабушке «там» легче. Бабушка в «там» не верила — говорила, что геологу верить в загробную жизнь неприлично, он слишком хорошо знает, сколько лет камням и как мало — людям. Но в церковь иногда заходила, ставила свечку за маму. «Не для неё, — объясняла она, — для себя. Чтобы руки знали, куда деться».

Платяной шкаф Мария разобрала вчера — быстро и не думая, как отрывают пластырь. Оставила себе только голубую кофту крупной вязки и шерстяной платок с кистями.

Сегодня оставался шкаф в прихожей.

Это был не столько шкаф, сколько кладовка: глубокая ниша в стене, закрытая двустворчатой дверцей, выкрашенной той же грязно-белой краской, что и стены. Когда-то здесь была печь, теперь — полки, на которых жило всё, что не помещалось в квартиру: банки с вареньем, лыжные ботинки, чемодан с ёлочными игрушками, стопки пожелтевшего белья.

Мария открыла дверцы и вздохнула. Изнутри пахнуло нафталином и сыростью.

Она снимала вещи полка за полкой. Варенье — Элле Ивановне, она любит смородиновое. Чемодан с игрушками Мария открыла, увидела стеклянного космонавта и закрыла снова: потом, в декабре. Если вообще будет ёлка.

Полотенца лежали на самой нижней полке. Махровые, выцветшие до неопределённого цвета. Бабушка никогда ими не пользовалась, но и не выбрасывала. Мария вытащила стопку, и та развалилась у неё в руках, обдав облачком пыли. Мария чихнула, сморщилась — и увидела, что за полотенцами, в самой глубине полки, у задней стенки ниши, что-то стоит.

Шкатулка.

Она потянулась и достала её. Простая, деревянная, из светлого медового дерева — Мария не разбиралась в породах. Размером с небольшую книгу. На крышке — никакого узора, только гладкое, потёртое по краям дерево и на углу маленькая царапина, будто кто-то задел ножом. Медная защёлка, позеленевшая от времени. Мария провела по ней пальцем. Защёлка была тугой.

Она никогда раньше эту шкатулку не видела. Это было странно: за тринадцать лет она, казалось, облазила в квартире каждый угол. Она знала, где бабушка хранит деньги (в томе Брема, между «Птицами» и «Рептилиями»), где документы (в коробке из-под обуви на антресолях), где старые письма (в нижнем ящике письменного стола). Но эту шкатулку она не видела никогда.

Мария села прямо на пол прихожей, рядом с горой полотенец, и положила шкатулку на колени. Свет здесь был тусклый: лампочка под потолком давно перегорела, и в прихожую попадал только серый октябрьский свет из комнаты, через открытую дверь. Мария нажала на защёлку. Та щёлкнула неохотно, с усилием, будто не хотела открываться. Крышка поднялась.

Внутри, на тёмно-синем бархате, лежали серьги.

* * *

Мария не сразу поняла, что видит.

Сначала — только золото: тусклое, мягкое, червонное, не похожее на нынешнее, жёлтое и блестящее. Тонкая работа: каждая серьга была сделана в виде маленькой ветки с листьями, и листья эти казались настоящими — с прожилками, с чуть загнутыми краями. А в центре каждой ветки, в гнезде из золотых лапок, сидел камень. Крупный, овальный, размером с ноготь мизинца. Зеленоватый — в тусклом свете прихожей он казался почти серым, цвета болотной воды, мутным и невзрачным.

Мария осторожно, двумя пальцами, взяла одну серьгу. Она оказалась тяжелее, чем выглядела. Золото было прохладным.

У бабушки никогда не было украшений. Ну, почти никогда: обручальное кольцо, которое она сняла после смерти деда и носила на цепочке, да простенькие серебряные гвоздики, которые Мария подарила ей на семидесятилетие на свою первую стипендию. Бабушка была геологом. Геологи не носят серьги в маршруте: зацепишь за ветку — порвёшь ухо. Да и потом, в городе, бабушка одевалась так, будто в любой момент может сорваться в поле: брюки, свитер, удобные ботинки. «Красота — в камне, а не на человеке», — говорила она.

Откуда у неё это? И почему — здесь, за полотенцами, в самом тёмном углу квартиры?

Мария поднялась и пошла в комнату, к окну, держа серьгу на раскрытой ладони.

За окном лежал двор-колодец — жёлтые стены, ржавые водосточные трубы, мокрый асфальт, по которому ветер гонял листья. Небо над крышами было низкое, серое, одинаковое во все стороны. Обычный петербургский октябрь. Но свет из окна был всё-таки дневной, и, когда Мария поднесла серьгу к стеклу, камень изменился.

Он стал зелёным. По-настоящему зелёным — глубоким, прозрачным, с голубоватым отливом в глубине, как вода в горном озере. Серое, мутное ушло, будто его смыло. Камень светился — не отражённым светом, а изнутри, ровно и чисто.

Мария задержала дыхание.

Она не была геологом. Она была историком, и из всех бабушкиных уроков запомнила, честно говоря, немного: кварц царапает стекло, слюда расслаивается, у пирита кубические кристаллы и золотой блеск, за что его называют «золотом дураков». Но про один камень бабушка рассказывала чаще, чем про другие. Мария не могла сейчас вспомнить слов, но помнила интонацию — особенную, тёплую, с которой бабушка произносила его название. Будто говорила о старом друге.

Камень-хамелеон. Днём — изумруд, вечером — рубин.

На письменном столе у окна стояла бабушкина лампа. Старая, настольная, с зелёным стеклянным абажуром и латунной подставкой — такие когда-то стояли в библиотеках. Бабушка не признавала новых ламп. «Энергосберегающие эти ваши, — говорила она, — свет мёртвый. Как в морге. Как будто тебя уже сфотографировали для документа».

Мария включила лампу. Тёплый жёлтый круг лёг на столешницу, на стопку бумаг, на ручку с треснувшим колпачком. Мария поднесла серьгу под абажур.

Камень дрогнул.

Это было похоже не на смену цвета, а на движение — как будто внутри что-то повернулось, сдвинулось, проснулось. Зелёный ушёл в глубину, потемнел — и снизу, со дна, поднялся красный. Густой, тёплый, тяжёлый, цвета спелой вишни. Он заполнил камень целиком, и Мария почувствовала — она могла бы поклясться, — что золото в её пальцах стало теплее.

Она стояла и смотрела, не в силах оторваться. Красный переливался, пульсировал едва заметно, в такт чему-то — её собственному сердцу? Ей вдруг показалось, что камень дышит.

И тогда в глубине, в самой сердцевине, мелькнуло что-то.

Тень. Очертание, проступившее сквозь красное, как силуэт сквозь запотевшее стекло. Человеческая фигура — Мария видела её лишь мгновение, полсекунды, не больше, — склонённая, будто над водой. Будто кто-то сидел на корточках у реки и смотрел вниз, на что-то, что держал в руках. Длинные волосы, падающие на лицо. Женщина? Девушка?

Сердце стукнуло глухо и тревожно, где-то в горле.

Мария моргнула.

Камень был просто камнем. Красным, красивым, переливающимся под лампой — но обычным. Никаких теней. Никаких фигур. Отражение, подумала Мария. Блик от абажура. Её собственное лицо, искажённое выпуклой поверхностью. Две недели без сна — конечно, ей показалось.

Она выключила лампу. Камень снова стал зелёным — спокойным, прохладным, дневным.

* * *

Мария опустилась на пол у стола, прислонилась спиной к тумбе. Серьга лежала у неё в кулаке, и острые края золотых листьев впивались в ладонь. Она не разжимала пальцы.

Шкатулка. Бабушка что-то говорила про шкатулку.

Память поднялась медленно, как вода в половодье, — сначала одна фраза, потом голос, потом всё целиком. Больничная палата. Сентябрь, бабье лето за окном, а в палате всегда серо, будто окна выходили не на улицу, а в другое время года. Бабушкины руки поверх одеяла — сухие, тонкие, руки, которые ещё весной таскали сумки с картошкой.

«Машенька, ты эти серьги не продавай. Никому не показывай. И про камень — ни слова. Обещай мне».

Мария тогда кивнула. Она не поняла, о каких серьгах речь, — у бабушки не было никаких серёг, — и решила, что бабушка путается. От лекарств бабушка в последние недели говорила странное: звала маму Марии, путала день и ночь. Врач сказал: это от препаратов, не пугайтесь. Кивала, гладила бабушку по руке и говорила: «Обещаю, ба. Конечно, обещаю».