Ксения Гранд – Дьявольская слава (страница 3)
— Вы говорите искренне, и это достойно уважения. Уверена, вас наверняка ждет блистательное будущее, синьор Паганьос. Но будьте осторожны: музыка — капризное существо. Она не прощает тех, кто перестаёт её любить.
Эти слова осели в его памяти дрожащей нотой, затерявшейся в тишине после последнего аккорда. Порой я всё ещё слышу их — тихие, едва ощутимые, как эхо, блуждающее в глубинах его сознания. Когда за окном шепчет ночная гроза, или когда легкая меланхолия захватывает его душу в плен. Во взгляде Мэллоди было что-то до боли родное, нечто, что тогда, на ступеньках концертного зала, позволило Нилю понять: вся его жизнь была лишь ожиданием этой встречи. Встречи, которая изменит его судьбу навсегда.
Он вышел из зала так же тихо, как и вошёл. Дверь сомкнулась за его спиной, и привычные звуки академии вернулись на свои места. Всё казалось прежним — коридор, лампы, шаги, — и лишь странное ощущение не отпускало его, будто внутри продолжало звучать то, чему он пока еще не придавал значения. Позже юноша осознал, что та встреча свела его не с простой ученицей, а с дочерью самого директора академии, синьора Тадде́оса Лонгсьерро, человека с суровым взглядом, горделивой осанкой и походкой, будто вычерченной по линейке. Увы, он был одним из многих профессоров, что невзлюбили Ниля за его своевольный, непреклонный нрав и за дерзкое стремление сочинять музыку по велению собственной воли, а не указаниям наставников. Говорят, у каждого музыканта наступает миг, когда не он находит музыку, но она — его. Для Ниля этот миг настал в тот вечер, когда он услышал звучание арфы Мэллоди Лонгсьерро. Она была первой, кто заставил его слушать, а не просто играть. Его Муза, его тайна — идеал чистоты, проекция самой Музыки, что он хранил в своем сердце. По крайней мере, так ему казалось тогда. Соната, которую играла девушка, была не просто чередой звуков — она дышала жизнью. В ней была чистота, от которой человеческие чувства невольно обнажались, а в душе вспыхивало пламя, обречённое однажды испепелить всё, к чему прикоснётся.
С тех внутри Ниля поселилось нечто странное. Нечто, что теперь, после всего, через что мы с ним вместе прошли, я могу с уверенностью назвать «любовью». После той встречи несколько дней он не мог играть. Смычок дрожал в его руке, как перо на ветру, а все его мысли постоянно возвращались к
Никкель так бережно держал в себе её образ, будто тот принадлежал лишь ему одному. Быть может, тогда я бы не ощутила зарождающейся в воздухе фальши, но теперь, глядя на это из настоящего, я ясно вижу: он приписывал этой мелодии слишком многое, позволив ей занять то место, которое не было создано для неё и не могло принадлежать ей по праву.
Но чем сильнее он привязывался к Мэллоди, тем яснее понимал, что ее свет, как, впрочем, и рука, принадлежали другому. Слухи в академии «Делле Арти» распространялись быстрее, нежели звук в пустом коридоре, — и всё же Никкель упорно отказывался им внимать. Пока однажды не увидел, как Мэллоди, улыбаясь своей мягкой, чуть задумчивой улыбкой, идёт под руку с Руэном – тем самым, чьи регулярные высмеивания превратили жизнь Ниля в сущий кошмар.
С того самого дня его надежда стала медленно таять, как свеча, брошенная на подоконнике, но притяжение к музыке лишь окрепло. Он более не искал Мэллоди среди лиц — вместо этого он вновь и вновь возвращался к одному и тому же звучанию, пытаясь удержать в нём то чувство, которое не осмеливался прожить вслух. Музыка стала для него формой молчания, в которой он мог существовать, не объясняясь и не отвечая. Он не искал в ней утешения — лишь прятал в звуке то, чему не находил слов. Его обида не исчезала, а обретала новую форму, превращаясь в напряжение, в резкие переходы, в ломкие пассажи, где каждую ноту он проживал вместо признания. Ниль не говорил о Мэллоди ни слова, однако я знала: всё, что он создавал, было посвящено
И так день за днём, ночь за ночью призрачный образ его новой Музы незримо проникал в его музыку, сливаясь с ней воедино. Никкель мог часами сидеть на крыше мастерской, задумчиво перебирая струны, а в голове его звучали ее мягкие слова и ее арфа, что некогда околдовала его душу. Со временем его игра изменилась, потеряв былую робость. Его интонация обрела решимость, его рука все увереннее сжимала смычок, не боясь даже самых безумных экспериментов. Каждая нота словно обнажала, что есть нечто более, чем безупречный ритм и академическая точность. Постепенно в Ниле зародилось чувство новое, странное, почти непостижимое, но отнюдь не немощное. То была не тоска и не скорбь, а страсть. Страсть к музыке, которая зажглась в нём ярче, чем когда-либо. С каждым касанием к струне он острее ощущал собственный пульс, ускоряющийся от работы и усилия. Музыка постепенно заполняла его жизнь, вытесняя всё остальное.
Дни и ночи Никкеля текли в однообразных, почти священных ритуалах: он опускался на каменную лестницу в сумрачном холле Академии, проводил смычком по струнам своей старой, изношенной с годами скрипки и вновь и вновь пытался постичь — как довести их до совершенства. В каждом этюде он искал свободу: каждую шестнадцатую ноту, каждый штрих, каждый подъём и спад он пытался превратить в экспрессию, что возвышалась над привычными скрипичными канонами. Но однажды в один из тех солнечных осенних дней, когда студенты расселись по каменным скамьям, как птицы на ветвях, течение его привычной рутины прервало неожиданное событие, которое определило всю его дальнейшую судьбу.
Двор Академии «Делле Арти» был полон прилежных учеников, ищущих милости наставников, и отстающих, спешивших догнать программу, дабы удержать своё место в стенах строгого, но славного учреждения. Кто-то лениво бренчал на лютне, кто-то с жаром спорил о тональностях, и лишь один Ниль стоял у кованой ограды, сосредоточившись на новых нотах. Это был новый этюд — сочинение профессора скрипичного мастерства Проспе́рро, написанное в образцовой академической манере. Мастер дал его Нилю в надежде улучшить его технику игры, приблизив к так называемому «каноническому идеалу». Но на деле, учить здесь было почти нечего: всего десять тактов, одна сквозная кантилена, пронизывающая весь этюд, и две репризы, оформленные сдержанным диминуэндо. Мелодия держалась на устойчивом гомофонном изложении, без модуляций. Все ноты написаны шестнадцатыми, с вариациями штрихов, не допускающими отклонений, и с явным отсутствием воображения. Порой Никкеля поражала та отстранённость, с которыми современные маэстро обращались с музыкой — словно с песней, давно выученной наизусть, в которую, как им казалось, нельзя вплести ни одного нового слова. Но ведь именно в этом вся суть. Шедевры рождаются не из простоты и стремления к знакомому, а когда ты осмеливаешься шагнуть за грань дозволенного — туда, где начинается неизведанное, пугающее, но по-настоящему живое. Вот если бы в первом такте ввести пару трелей, для большей текучести перестроить метр на двенадцать восьмых, проведя основную тему с восходящей секвенцией на три октавы вверх, получится совершенно иное дыхание фразы. Тогда динамика станет более выразительной, а напряжение в верхнем регистре даст нужный эмоциональный вспл...
— Как ты это делаешь?
Никкель опустил смычок и обернулся, опешив от звука знакомого женского голоса. Здесь, при свете дня, на виду у всей Академии он никак не ожидал, что Мэллоди подойдёт к нему так спокойно и непринужденно, как если бы они были лучшими друзьями.
— Прошу прощения?
— Эти воздушные, свистящие звуки. Как ты играешь ноты так, чтобы они звучали, словно призраки из другого мира?
— Ох, это... На самом деле, это очень просто. Нужно лишь отпустить пальцы на струны, но не прижимать их к грифу.
— Но тогда звук будет звучать не полностью, — непонимающе покачала головой девушка.
— А кто сказал, что он должен быть полным? Мы просто привыкли так играть, но это не закон, а всего лишь обычай.
Ниль вдруг запнулся, пожалев о том, что не удержал свои дерзкие мысли при себе. Но, обернувшись к Мэллоди, он с неожиданной ясностью понял: она не принадлежала к числу тех, кто мыслит узко и судит поспешно. Она не осуждала его и не смеялась, а лишь заинтересованно разглядывала, как головоломку, которую никто не в силах разгадать.
— А вы весьма интересный человек, синьор Паганьос. Быть может, когда-то я тоже смогу придумать столь необычайный способ исполнения.
— Судя по вашей игре, у вас есть для этого все шансы.
Мэллоди застенчиво улыбнулась, опустив глаза. Как же они были прекрасны! Томные, выразительные, яркие, того прелестного оттенка зеленого, с какимрождаютсямолодые листья весной, когда деревья пробуждаются от зимней спячки. Эта девушка и вправду была похожа на солнечный луч, что способен растопить даже самые замерзшие сердца. Однако Никкель не знал, как вести себя в чарующем присутствии этого света. Несколько неловких мгновений он переминался с ноги на ногу, тщетно подыскивая слова. Не для признания, но для просьбы, которую вынашивал в сердце уже не первый месяц. Юноша давно мечтал набраться достаточно смелости, чтобы предложить прекрасной арфистке составить ему компанию на грядущем Балу Весеннего Благозвучия. Он знал, что Мэллоди, должно быть, пообещала свою руку Руэну. Директор Лонгсьерро наверняка свёл ее с ним ради пожертвования Академии, обещанного ему весьма состоятельной семьёй жениха. Но все же в душе Никкеля затаилась крошечная песчинка надежды: а что, если она все же согласится?