Кристина Соль – Пионерка, которая слишком много знала (страница 2)
В комнате брата было не убрано, на полу валялись солдатики, и один был безголовый. Витьке было девять. Через шестнадцать лет он перестанет со мной разговаривать из-за денег, которых у меня к тому моменту не будет, но он будет уверен, что будут.
Я стояла в дверях его комнаты и смотрела на безголового солдатика, и во мне поднималось что-то похожее на злость, только шире и горячее, и от этого хотелось немедленно начать действовать.
Потому что если — если — это правда, то у меня в голове лежит двадцать шесть лет, которые ещё никто не прожил. Я знаю, что будет с этой квартирой, с этими деньгами, с этой страной и с этими людьми. Я знаю, куда бежать, чего не делать, кого не слушать, чего никогда, ни при каких обстоятельствах не покупать. Я знаю, чем всё кончится, и я сижу тут, в фартуке, и мне надо в школу.
Часы на кухне показывали без двадцати восемь.
Вот тут четырнадцатилетнее тело подало голос: мы опаздываем.
Я оделась быстрее, чем думала. Платье было тесновато под мышками. Фартук застегнулся сам собой, руки помнили лучше головы, и это было отдельно жутко — смотреть, как твои собственные пальцы делают то, чему тебя не учили в этой жизни. Галстук я завязала с третьей попытки, стоя перед зеркалом в коридоре.
Из зеркала на меня смотрела девочка.
Круглое лицо, брови домиком, на подбородке два прыща, волосы в хвост, не мытые со вчера. Никакого достоинства, никакой осанки, никакого выражения на лице — четырнадцать лет, из которых можно сделать что угодно и пока не сделано ничего.
Я прожила сорок лет и умерла. Логично было бы начать вторую жизнь с чего-нибудь значительного. Я начала с того, что проспала и завязала галстук с третьего раза.
— Ладно, — сказала я зеркалу вслух. — Ладно.
Ключ нашёлся в кармане куртки, на вешалке, под вязаной шапкой, которая кололась так, как я и боялась.
На лестнице пахло щами и сырым бетоном, лампочка на площадке между третьим и четвёртым не горела, и я прошла эти шесть ступенек в темноте, ни разу не сбившись, потому что тело знало их наизусть.
Во дворе было прохладно и очень светло. Женщина в синем халате мела асфальт у песочницы. Двое мальчишек тащили портфели, третий бил ногой по банке. У подъезда напротив стоял «Москвич» цвета детской неожиданности, и на его крыше лежали жёлтые листья.
Я остановилась и посмотрела на всё это.
В моей памяти этот двор был застроен: справа торговый центр, слева шлагбаум и парковка, песочницы нет, деревьев нет, женщины в синем халате нет и быть не может. Я знала, каким этот двор станет, до последнего сантиметра — я видела его таким последний раз в феврале, за неделю до перекрёстка.
Сейчас тут росли деревья, и было почти восемь утра, и от угла дома тянуло дымом — кто-то жёг листья, хотя жечь листья в сентябре ещё рано.
Я стояла посреди двора в чужом коротком пальто и очень старалась не заплакать, потому что заплакать было бы уже совсем ни к чему.
Хорошо, подумала я. Допустим, сон. Тогда он должен закончиться. Сны заканчиваются.
Тогда просто дождёмся вечера.
Но если он не закончится к вечеру — а он, судя по всему, не собирался, — то мне нужны две вещи, и обе нужны сегодня. Мне нужна тетрадь, куда я запишу всё, что помню, пока не забыла. И мне нужно понять, чем в этой стране, в этом году, в этом теле может заниматься человек, у которого нет ни денег, ни паспорта, ни одного взрослого, который воспримет его всерьёз.
Мимо прошли мальчишки с портфелями. Один обернулся и крикнул:
— Соловьёва, чего встала? Опоздаешь!
Я его не помнила совершенно. Ни имени, ни фамилии, ни лица — ничего.
— Иду, — сказала я.
И пошла в школу.
Глава 2. Тетрадь
Школа стояла там же, где всегда, и это было первое, что меня по-настоящему обрадовало за утро: три этажа, серый кирпич, крыльцо в четыре ступеньки и вытоптанная тропинка через газон, которой пользовались все, кроме учителей.
Радость кончилась на крыльце: я не знала, куда идти.
В моей памяти этот коридор был широкий и светлый. Сейчас он был узкий, тёмно-зелёный до середины стены и забитый детьми так плотно, что двигаться приходилось не самой, а вместе со всеми. Меня внесло на второй этаж, протащило мимо расписания, которое я не успела прочитать, и выбросило у окна.
Восьмой «Б». Кабинет какой?
Я стояла с портфелем и очень старалась выглядеть как человек, который просто задумался. Внутри у меня работал взрослый мозг, и работал он примерно так: спросить нельзя, потому что «а где мой класс» — это либо шутка, либо сотрясение мозга, а объяснять про сотрясение будет труднее, чем найти кабинет.
— Соловьёва, ты чего тут? — Мимо шла девочка с двумя косами и авоськой вместо портфеля. — Тамара сказала, в двадцать первый, у нас там литература первым.
— Иду, — сказала я.
Она задержала на мне взгляд секунду дольше, чем нужно, и пошла дальше, а я осталась стоять с новой информацией: есть Тамара, есть двадцать первый кабинет и есть девочка с косами, которая знает моё имя, а я её — нет. Совсем. Ни лица, ни голоса, ни того, дружили мы или нет.
Двадцать шесть лет — это, оказывается, очень много. Я забыла своих одноклассников так основательно, будто их стёрли специально.
Двадцать первый кабинет нашёлся в конце коридора.
Я вошла и остановилась, потому что не знала, где моя парта.
Класс гудел. Тридцать с лишним человек, все меньше меня ростом в моей прошлой жизни и все примерно вровень со мной сейчас. Кто-то сидел на подоконнике, кто-то ел булку, у доски двое мальчишек делили портфель, и один тянул за ручку, а второй за угол.
— Ир, ты чего застыла? — Девочка у третьей парты у окна подвинула ко мне свой локоть. — Садись, я тебе место держу.
Я села рядом с ней и в первый раз за это утро почувствовала себя спасённой. Она была круглолицая, с обкусанными ногтями и с чернильным пятном на пальце, и от неё пахло клубничным мылом.
— Ты домашку по литре сделала? — спросила она.
— Нет, — честно сказала я.
— И я нет.
Она достала из портфеля две тетради, одну открыла и стала быстро дописывать что-то в конце страницы, придерживая волосы плечом. Я смотрела на неё и пыталась вспомнить хоть что-нибудь. Имя не приходило. Пришло другое, боковое и очень неприятное: ощущение, что эта девочка в моей жизни была, потом перестала быть, и я даже не заметила, когда именно.
Прозвенел звонок. Дверь открылась, и вошла учительница — маленькая, седая, с указкой, которую держала как трость.
— Здравствуйте, садитесь. Кузьмина, тетрадь на край парты. Соловьёва, форма.
— Что форма? — спросила я.
По классу прошёл смешок, короткий, вопросительный, и я поняла, что сделала первую ошибку. Четырнадцатилетние девочки не спрашивают «что форма» тем тоном, каким спрашивают на планёрке.
— Фартук мятый, — сказала учительница, глядя на меня поверх очков. — Завтра чтобы был отглажен.
— Хорошо.
Она ещё секунду смотрела, потом отвернулась к доске, а Кузьмина — Кузьмина, значит, — толкнула меня локтем и прошептала:
— Ты чего сегодня такая?
— Не выспалась, — сказала я.
Урок был про «Капитанскую дочку». Я помнила примерно, чем там всё кончилось, и не помнила ничего из того, что от меня требовалось: ни автора учебника, ни того, что мы проходили на прошлой неделе, ни в каком классе вообще проходят Пушкина. Я сидела и слушала, как учительница объясняет, что такое честь, и старалась не думать о том, что за окном сентябрь восемьдесят девятого и что все планы всех людей в этой комнате примерно через два года станут неактуальны.
Первый урок я пережила. На втором меня вызвали к доске.
Математичка Тамара Викторовна оказалась той самой Тамарой, которая распорядилась про двадцать первый кабинет, — крупная женщина с очень спокойным голосом, от которого класс садился ровнее. Она открыла журнал, повела пальцем сверху вниз и сказала:
— Соловьёва. К доске.
Я встала.
Двадцать шесть лет назад — вернее, через двадцать шесть лет, я всё ещё путалась — я сдавала квартальные отчёты, спорила с налоговой, считала маржу в уме и однажды поймала бухгалтера на подлоге по одной строчке. Я взяла мел и посмотрела на доску, где было написано условие, и поняла, что не понимаю в нём ни одного слова.
То есть слова я понимала. Каждое по отдельности. Вместе они не значили ничего.
— Ну? — сказала Тамара Викторовна.
Я стояла у доски и держала мел. За спиной было тридцать человек, и молчание набирало вес с каждой секундой, и мне было сорок лет, и я ничего не могла с этим сделать. Захотелось объяснить ей — вам не нужно это от меня, я умею считать деньги лучше, чем половина этой школы будет уметь всю жизнь, просто спросите меня о другом.
— Я не готова, — сказала я.
— Садись. Два.
Она произнесла это без всякого выражения, буднично, как ставят печать, и я пошла на место. Уши горели. Тело реагировало быстрее головы: щёки, шея, ладони — всё вспыхнуло само, и с этим невозможно было договориться. Взрослая женщина внутри пожала плечами и сказала, что это ерунда, а четырнадцатилетняя девочка снаружи чуть не разревелась на глазах у всего класса.