18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кристина Соль – Пионерка, которая слишком много знала (страница 3)

18

— Ты ж вчера решала, — шёпотом сказала Кузьмина. — У тебя ж всё было.

Значит, вчера у меня всё было. Значит, Ирина Соловьёва из этой жизни училась нормально, и с завтрашнего дня всем будет заметно, что с ней что-то случилось.

Я записала это на полях тетради первым пунктом того, что мне предстояло решать. Пока меня спасал сентябрь: в первую неделю после каникул все тупят, и это никого не удивляет. Дальше придётся что-то делать.

На перемене я вышла в коридор и стала слушать.

Взрослому человеку в школе делать нечего, но слушать можно бесконечно. Мальчишки у окна обсуждали видик, который кто-то видел у кого-то дома. Девочки у стены — жвачку и то, у кого какие вкладыши. Двое старшеклассников тащили магнитофон в спортзал, и один говорил другому, что кассету перепишут за трояк.

Три рубля за переписанную кассету.

Я стояла у окна, смотрела во двор и считала. Считать было приятно — это было единственное, что я в этом здании умела делать лучше всех. Кассета, магнитофон, полдня работы. Видик, телевизор, комната, двадцать человек, билет по рублю. Я знала, сколько таких комнат откроется в этом городе через год, знала, что это продержится недолго и что первые заработают на этом больше, чем последние.

И тут же следом пришло второе, отрезвляющее: у меня нет ни магнитофона, ни видика, ни денег, ни права подписать что бы то ни было, ни даже возможности выйти из дома после восьми вечера без объяснений.

Я вернулась в класс с ощущением, что меня заперли в очень тесной комнате и оставили в ней все инструменты, кроме рук.

Сорвалась я на последнем уроке.

Классный час вела всё та же Тамара Викторовна, и речь шла про сбор макулатуры, про звено, которое опять всё завалило, и про мальчика по фамилии Хромов, который в прошлый раз не пришёл.

Хромова я не помнила совершенно. Хромов сидел на первой парте, худой, в свитере с растянутыми рукавами, и смотрел в парту.

— Хромов, встань, — сказала Тамара Викторовна. — Расскажи классу, почему ты решил, что тебе можно не приходить.

Он встал и не сказал ничего.

— Мы ждём.

Он молчал. Кто-то сзади хмыкнул. Тамара Викторовна выдержала паузу такой длины, какой её выдерживают люди, которым нравится этот момент, и сказала:

— У всех родители работают. У всех. Ты не особенный.

И вот тут во мне что-то дёрнулось и пошло само.

— У него мать в больнице, — сказала я.

Я не знала этого. То есть я знала — но не отсюда, а из какого-то далёкого, полустёртого места в памяти, где Хромов был не мальчиком в свитере, а взрослым мужиком, который в девяносто четвёртом торговал сигаретами у метро и рассказывал мне, тогда девятнадцатилетней, свою жизнь с самого начала — ему было некому её рассказывать.

Класс замолчал. Хромов посмотрел на меня, и лучше бы он этого не делал.

— Соловьёва, — сказала Тамара Викторовна, — тебя спрашивали?

— Нет.

— Тогда почему ты говоришь?

Правильный ответ был: простите, больше не буду. Я его знала. Мне было сорок лет, и я прекрасно знала, как разговаривают с человеком, у которого власть и плохое настроение.

— Потому что вы спросили, а он не может ответить, — сказала я. — Он не может сказать это вслух при всех. Вы это понимаете не хуже меня.

Тридцать человек одновременно перестали дышать, и в классе стало слышно, как за окном во дворе бьют мячом об стену.

Тамара Викторовна очень медленно закрыла журнал.

— Дневник, — сказала она.

Я положила дневник ей на стол. Она писала долго, крупно, и я стояла рядом и смотрела на её руку, на широкое обручальное кольцо, врезавшееся в палец, и думала о том, что вот сейчас, в первый же день, я уже начала выделяться, а мне этого нельзя. Мне нельзя выделяться минимум до тех пор, пока я не пойму, как здесь всё устроено.

— Родителей в четверг, — сказала она, отдавая дневник. — К пяти.

— Хорошо.

— И, Соловьёва. — Она посмотрела на меня уже без всякой строгости, с чем-то более неприятным — с интересом. — Ты сегодня какая-то другая.

— Не выспалась, — сказала я во второй раз за день.

Домой я шла пешком, хотя две остановки можно было проехать.

Мне нужно было время. Сентябрь стоял тёплый, во дворах жгли листья, у гастронома выстроилась очередь, и я прошла мимо неё, автоматически посмотрев, за чем стоят, — за сахаром. Женщина впереди держала авоську и сумку, и в сумке лежала пачка «Беломора», и всё это было настолько настоящее, что мне снова стало тяжело дышать.

Дома было пусто. Витька гулял, мать ещё не пришла, отец возвращался поздно.

Я села за письменный стол, вырвала из середины общей тетради двойной лист, потом подумала и достала новую — толстую, в клетку, с таблицей умножения на обороте. На обложке написала «Литература, 8 „Б“», потому что мать могла заглянуть, а мать никогда в жизни не открывала мои тетради по литературе.

Потом открыла первую страницу и остановилась.

Это было труднее, чем я думала. Двадцать шесть лет — они лежали у меня в голове сплошным полотном, и, когда я попыталась вытащить оттуда конкретные даты, оказалось, что дат почти нет. Есть годы. Есть события без чисел. Есть куски, за которые я держалась, потому что они меня касались, и провалы там, где меня это не касалось.

Я начала писать то, в чём была уверена.

Ноябрь этого года — стена в Берлине. Числа я помнила: оно однажды попалось мне в кроссворде и я тогда удивилась, что помню.

Зима — открытие большого американского кафе на Пушкинской. Огромная очередь. Год восемьдесят девятый или девяностый, точнее не скажу.

Через два года — август. Три дня. Танки. Балет по телевизору. Дальше — конец страны, до Нового года.

Девяносто второй — цены. Деньги, которые лежат на книжке, превращаются в ничто. Это я подчеркнула дважды, потому что деньги на книжке в этой квартире были, и они были для меня, на институт.

Девяносто четвёртый — контора, которая обещает проценты и собирает деньги со всей страны. Название я помнила и записала.

Девяносто восьмой — август. Обвал. Рубль.

Дальше писалось хуже. Дальше шли двухтысячные, и там у меня были уже не даты, а погода: примерно тогда стало так-то, примерно тогда появилось то-то. Компьютеры. Связь. Магазины, которые торгуют, ничем не торгуя. Названия трёх или четырёх компаний, которые к моему последнему февралю стоили больше, чем весь Советский Союз, вместе взятый, — вот их я записала печатными буквами, потому что не была уверена, что напишу правильно.

Потом я перечитала.

Тетрадь на два часа работы взрослого человека, который прожил двадцать шесть лет и мог бы вспомнить хоть что-нибудь полезное. Ни одной таблицы. Ни одного номера. Ни единой строчки, которую можно превратить в деньги завтра.

Всё, что у меня было, лежало впереди — через два месяца, через год, через три, через девять.

Я перевернула страницу и написала сверху одно слово: «Проверить».

Тут рука пошла медленнее.

Потому что проверять большое — стену, страну, август — можно только сидя и ожидая. А мне нужно было что-то ближнее, своё, такое, о чём я могла знать только в одном случае.

Я подумала и записала: бабушка, ноябрь.

Бабушка, мамина мать, жила в двух троллейбусных остановках, у неё была квартира с высокими потолками, кот и вечно закрытая форточка. Я помнила, как мать говорила по телефону, стоя в коридоре и держась за косяк, а я сидела на кухне и делала уроки. Это было в конце осени, я точно помню, что было темно рано, а мать была в халате.

Я посмотрела на эту строчку и почувствовала себя гадко — так, как не чувствовала себя ни разу за весь этот бесконечный день.

Потому что если она сбудется, то я больше не смогу считать это сном.

А если она не сбудется — значит, весь мой сорокалетний опыт стоит два балла по алгебре, и мне придётся жить эту жизнь ещё раз с самого начала, наощупь, как все.

Я не знала, какого из двух вариантов боюсь сильнее.

В замке провернулся ключ, мать пришла с работы, крикнула из коридора, чтобы я ставила чайник, и я закрыла тетрадь, положила её в стопку учебников и пошла ставить чайник.

Глава 3. Случайность

Родителей вызвали на четверг к пяти, а мать освобождалась в шесть, и это была первая проблема, которую мне предстояло решить.

Я взялась за неё в среду вечером, за ужином, и взялась неправильно.

Взрослому человеку кажется, что он умеет разговаривать. Двадцать лет переговоров, начальники, подчинённые, налоговая, суд по разделу имущества — я умела заходить издалека, умела дать собеседнику почувствовать, что решение он принял сам. Я села за стол, дождалась, пока мать положит себе картошку, и сказала спокойным, ровным, доброжелательным голосом: