18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кристина Соль – Лекарка для берсерка (страница 1)

18

Кристина Соль

Лекарка для берсерка

Глава 1. Катастрофа

Самолёт начал падать в 11:14. Я запомнила время, потому что как раз смотрела на часы и считала, сколько осталось лететь: два часа сорок минут, из них половина над горами, а в горах, если что-то случится, садиться некуда.

Что-то случилось.

Сначала пропал звук правого двигателя. Никакого взрыва: просто из общего гула вычли одну ноту, и салон стал тише. Мужчина через проход оторвался от книги и посмотрел в иллюминатор, потому что все люди в такой момент смотрят в иллюминатор, как будто там написано объяснение. Потом самолёт мягко просел, и вот тогда закричали.

Я в это время думала о жгутах.

Профессиональная деформация после тринадцати лет и трёх ротаций: я не умею бояться в реальном времени. Страх приходит позже, дома, на кухне, через неделю, когда всё уже кончилось и можно. А в моменте включается другое. Двести восемьдесят человек на борту. Если мы сядем — жёстко, но сядем, — у меня будет от сорока до восьмидесяти раненых, преимущественно компрессионные переломы позвоночника и ЧМТ, из них двадцать процентов критических, и ни одного жгута, кроме ремней безопасности. Ремни как жгуты — плохо, но работают. Аптечка на борту рассчитана на обморок и порезанный палец. Я мысленно прошлась по своей ручной клади и вспомнила про перевязочный пакет, который таскала с собой из суеверия все три ротации и ни разу не открыла.

Маски выпали через полминуты. Соседка справа — женщина лет пятидесяти, в отпускной куртке, в очках — не смогла попасть в резинку, и я надела маску на неё, потом на себя, потом сказала ей наклониться и обхватить колени. Она послушалась. Люди в такие моменты очень послушные, если говорить с ними ровным голосом и в повелительном наклонении.

Нос опустился сильнее. В иллюминаторе перестало быть небо и стало белое — снег, склон, полосы леса на склоне, всё это быстро увеличивалось и шло вбок. Кто-то сзади начал молиться. Кто-то звонил, хотя звонить было уже некому и незачем.

Я успела подумать, что у меня в квартире в холодильнике только горчица и что маме позвонить я так и не собралась.

Дальше было белое.

Белое, как экран засвеченного снимка, и очень громко. Ни темноты, ни света в конце.

А потом холод. Холод пришёл первым, раньше зрения, раньше слуха. Мокрый, снизу — снег под коленями, снег на ладонях, вода уже прошла сквозь ткань до кожи. Второй пришёл запах: дым, но не костровый и не выхлопной, а густой, грязный, с примесью палёной шерсти и чего-то сладковатого, что я знаю слишком хорошо и никому не советую узнавать.

Третьим пришёл звук. Женский крик, длинный, на одной ноте, где-то слева, метрах в тридцати. И ниже, ближе — мужской хрип, ритмичный, с бульканьем на вдохе.

Я открыла глаза и увидела свои руки. Руки были не мои.

Мельче. Шире в ладони. Ногти коротко и криво срезаны, не подпилены. На подушечках — жёлтая застарелая мозоль от какого-то инструмента. На левом большом пальце нет шрама, который у меня с интернатуры, полтора сантиметра, скальпель, чужая невнимательность. И на безымянном нет светлой полосы от кольца, которое я сняла шесть лет назад и до сих пор чувствовала.

Я подняла руку к лицу. Скула другая. Волосы — толстая коса, тяжёлая, пахнет дымом и жиром. На мне серая шерсть в два слоя, поверх — что-то вроде фартука из грубого полотна, и на поясе висит кожаный мешок.

Мозг предложил три версии одновременно. Первая: я в реанимации, и это делирий на фоне гипоксии. Вторая: я умерла, и это то, что показывают потом. Третья годилась только для сериалов.

Хрип слева стал реже. Вот это меня и решило. Не логика, не паника — то, что человек в тридцати шагах от меня дышал с частотой около сорока и с явным препятствием на вдохе, и у него оставалось примерно столько же минут, сколько мне на размышления о природе происходящего.

Разберусь потом. Сначала работа. Я встала. Мир вокруг был снегом и водой. Узкая полоса берега, чёрная вода залива, стиснутая между двумя скальными стенами, — вода стояла неподвижно и отражала скалы так же чётко, как настоящие. Над водой висел низкий туман, и в тумане далеко, у поворота, угадывался силуэт с высоко задранным носом, длинный и узкий. По берегу тянулись длинные дома, крытые дёрном, и три из них горели — уже не пламенем, а той стадией, когда огонь ушёл внутрь и наружу идёт только жирный дым.

Между домами лежали люди. Я насчитала девятерых на земле и ещё десятка полтора на ногах — женщины, старики, двое подростков. Женщины ходили от тела к телу, поднимали головы, выли, тащили кого-то за руки в сторону дома. Один старик просто стоял и смотрел на воду.

Ни одного человека, который бы делал что-то полезное. Я знала, что увижу, ещё до того, как подошла ближе. Такая картинка одинаковая везде: в горах, в песке, в снегу. Разница только в одежде и в том, чем именно людей резали.

Первый, до кого я дошла, был мёртв. Молодой, лет двадцати, лежал на спине, руки раскинуты, под затылком натаяла и снова смёрзлась коричневая корка. Пульса на сонной не было, зрачки широкие, роговица уже подсохла. Я закрыла ему глаза, потому что так было надо, и пошла дальше.

Второй был жив и не нуждался во мне: рассечённое предплечье, кровь тёмная, идёт ровно, вена, не артерия. Он сидел, зажимал рану ладонью и смотрел на меня снизу вверх.

— Сигрид, — сказал он.

Я поняла это слово. И следующее — «помоги», — тоже поняла, хотя звучало оно совсем не так, как должно звучать слово «помоги». Понимание сидело в голове само по себе, отдельно от меня, готовым слоем, как будто кто-то заранее загрузил словарь и не спросил.

Ладно. Словарь есть. Претензий к комплектации не имею.

— Держи, — сказала я и надавила его же ладонью на рану сильнее. — Не отпускай. Ты не первый.

Он не понял слово «первый» в моём смысле и не должен был. Триаж — это система, а не слово. Система очень простая: сначала те, кто умрёт в ближайшие минуты, если ими заняться, и не умрёт, если заняться. Не те, кто громче кричит. Не те, кого больше жалко. Кричат обычно как раз те, у кого есть силы кричать.

Я пошла на хрип. Он лежал у стены горящего дома, на утоптанном снегу, и над ним сидела на коленях пожилая женщина. Крепкая, широкая в кости, седые волосы под платком, руки в крови по локоть. Она прижимала к его боку комок шерсти и молилась — я не разбирала слов, но интонацию молитвы ни с чем не спутаешь.

— Отойди, — сказала я.

Она подняла голову. Глаза светлые, в сетке морщин, и умные — из тех глаз, которые сразу всё считывают и потом всю жизнь тебе это припоминают.

— Сигрид?

— Отойди, — повторила я и уже отодвигала её рукой.

Мужчина был лет тридцати, бородатый, в кожаной куртке с нашитыми пластинами. Куртку кто-то заботливо оставил на нём. Я разрезала завязки его же ножом, который вытащила у него из-за пояса, и развела края.

Рана в правой половине груди, между четвёртым и пятым ребром, узкая, колотая. Крови снаружи почти нет. Это никогда не хорошая новость.

Дальше пошло как по учебнику, и учебник мне не понравился. Губы серые, шея вздута, вены на ней стоят толстые и не спадают. Он тянет воздух ртом и не может дотянуть. Справа грудная клетка выше и не двигается, слева двигается за двоих. Я приложила ухо: справа тишина, слева работает. Постучала пальцами по рёбрам справа — гулко, как по бочке.

Напряжённый пневмоторакс. Воздух зашёл в плевральную полость через рану, обратно не выходит, с каждым вдохом его больше, лёгкое сложилось, средостение поехало влево, сейчас пережмёт полые вены — и всё, остановка на фоне сохранного сердца. Минуты три. Может, четыре.

В нормальной жизни: игла во второе межреберье, потом дренаж, потом рентген, потом чай.

Здесь у меня нож, снег и старуха с шерстью.

— Воду кипятить, — сказала я, не поворачиваясь. — Быстро. И чистое полотно, самое чистое, какое есть в деревне. И то, что вы пьёте на праздники, самое крепкое.

Старуха не двинулась.

— Он умирает, — сказала она. — Ему надо помолиться.

— Он умирает, потому что в нём воздух там, где не должно быть воздуха, — сказала я. — Молиться будешь после. Иди.

Я не собиралась объяснять и не собиралась ждать. Медлить сейчас — то же самое, что убить, только с более чистой совестью.

Нож был хороший: короткий, широкий, заточен человеком, который умеет точить. Я вытерла лезвие о его же рубаху — единственная антисептика, доступная мне в эту минуту, и я честно понимала её цену, — прошлась пальцами по рёбрам, нашла четвёртое, отсчитала до пятого, отступила по линии подмышки. Кожа под пальцами была холодная и мокрая.

Он смотрел на меня. Сознание ещё держалось, и от этого работать было втрое труднее.

— Будет больно, — сказала я. — Три вдоха, и станет легче. Считай.

Он не понял ни слова. Он смотрел мне в лицо, и в его глазах была та особенная, очень взрослая покорность, которая бывает у людей, точно знающих, что сейчас умрут.

Я взяла его руку, положила себе на запястье и надавила его пальцами, чтобы он держал. Люди легче переносят, когда держатся.

Потом сделала разрез. Полтора сантиметра по верхнему краю ребра — по верхнему, потому что под нижним идут сосуды и нерв, и в снегу на берегу мне только артериального кровотечения не хватало. Он дёрнулся всем телом. Старуха, которая никуда не ушла, ахнула и начала говорить очень быстро.