Кристина Соль – Лекарка для берсерка (страница 4)
— Нет, — сказала я. — Не Сигрид.
Фьорд внизу лежал чёрный и неподвижный. Где-то у воды скрипело — то ли снасть, то ли дерево на морозе.
— Кто?
— Женщина, которая лечила людей. Далеко отсюда. Очень далеко, дальше, чем ты можешь себе представить, и я не смогу тебе объяснить, потому что сама не понимаю. Я умерла. Потом открыла глаза здесь, на снегу, и уже была ею.
— А Сигрид?
Вот на этом месте я запнулась по-настоящему. Я о ней почти не думала за весь день. Некогда было. И это, если честно, тоже профессиональное: думать о том, кто уже мёртв, когда рядом ещё живые, — роскошь, которую откладываешь на потом, а потом обычно не наступает.
— Не знаю, — сказала я. — Когда я пришла, её здесь уже не было.
Хельга долго молчала. Дышала она тяжело, с присвистом на выдохе, и я машинально отметила это и убрала в память, туда, где у меня лежат чужие симптомы.
— Она болела семь дней, — сказала Хельга наконец. — Мы думали, простуда. Потом она перестала вставать. Потом перестала узнавать меня. На восьмой день пришли корабли Торкеля, и я оставила её одну в доме, потому что надо было прятать детей. Когда я вернулась, она лежала на снегу за домом, шагах в тридцати. Не знаю, как она туда вышла. Не знаю, зачем.
— Крови не было?
— Нет.
— Синяков на шее? Пены у рта? Как она лежала — свернувшись или прямо?
Хельга посмотрела на меня, и я услышала себя со стороны и поняла, что задаю вопросы тем самым голосом, каким их задают над телом.
— Прямо, — сказала Хельга медленно. — Руки вдоль. Лицо спокойное.
Значит, не судороги. И не удушение. Семь дней болезни, спутанность сознания, потом смерть — это могло быть чем угодно, от воспаления мозговых оболочек до сепсиса из неизвестного очага. А могло быть и не чем угодно.
Я решила подумать об этом позже.
— Хельга, — сказала я. — Ты можешь пойти к ярлу и рассказать всё, что сейчас узнала. Скорее всего, меня убьют. Я не смогу тебя остановить.
— Знаю.
— И?
Она поправила шкуру на плечах.
— Гуннар дышит, — сказала она. — Стейн зашит, и рана у него чистая. Мальчику Хравну ты вправила руку, и он к весне будет грести. Асмунд умер, и ты сказала об этом раньше всех, а значит, ты не врёшь ни им, ни себе. — Она помолчала. — Боги забрали Сигрид, которая боялась крови, и оставили нам женщину, которая не боится. За две ночи до того, как Торкель вернётся. Я старая, но не глупая.
— Он вернётся?
— Он всегда возвращается. — Хельга повернулась к дому. — Идём. Ты не спала.
— Хельга.
Она остановилась.
— Мне понадобится, чтобы ты объясняла за меня, — сказала я. — Я не знаю ваших слов. Я буду говорить неправильные вещи. Каждый раз, когда я скажу неправильное, тебе придётся сказать, что так велели боги.
— Это ложь.
— Да.
Хельга подумала.
— Половина того, что я говорила людям за сорок лет, была ложь, — сказала она. — И половина из этого им помогла. Идём спать.
Меня разбудили до света. Спала я, судя по всему, часа три и проснулась с ощущением, что меня били. Тело Сигрид оказалось не приспособлено к моим суткам: болели поясница, шея, кисти и — отдельно и подробно — колени, которые вчера полдня стояли в снегу.
За дверью стояли люди. Не двое и не трое. Человек двенадцать, в темноте, молча, в очереди, и в этой очереди были не раненые.
— Я тебе говорила, — сказала Хельга.
Дальше был день, которого я не ожидала и к которому оказалась не готова.
Женщина с трёхлетним ребёнком, у которого третью неделю не проходит кашель: дыхание жёсткое, хрипов нет, жара нет, ребёнок бегает и ест. Ничего не делать, тёплое питьё, пар над горячей водой, не кутать. Женщина осталась недовольна — она шла за амулетом.
Старик с болью в ноге, которая усиливается при ходьбе и проходит, если постоять: у него забиты сосуды, и с этим я не сделаю здесь ничего вообще. Сказала ходить понемногу и часто, не мёрзнуть, беречь пальцы.
Мужик с зубом. Зуб чёрный, десна вздута, щека горячая. Тут я могла помочь, и помощь состояла в том, чтобы вскрыть гнойник и выдернуть зуб щипцами, которых у меня не было. Нашлись кузнечные. Мужик держался прилично — во всяком случае, лучше, чем Стейн вчера.
Беременная. Срок примерно тридцать недель, отёки на лице и руках, головная боль, мелькание перед глазами. Вот тут у меня внутри всё встало.
Через неделю или через день у неё начнутся судороги, и она умрёт, и ребёнок вместе с ней. Помогают только роды, а тридцать недель для этого мира — мёртвый ребёнок, и это в лучшем случае.
Я велела ей лежать. Меньше соли. Никакой тяжести. Приходить каждый день. Больше я не могла ничего, и это было отвратительное ощущение, знакомое до тошноты: стоишь рядом с человеком, знаешь, что с ним, знаешь, чем кончится, знаешь порядок действий — и у тебя нет ни одного пункта из этого порядка.
К полудню очередь не кончилась, а стала длиннее. Ко мне шли с бородавками, с бесплодием, с дурными снами, с коровой, которая не даёт молока. Хельга отсекала, что могла. Половину она отсекала сама, ещё до меня, уводила куда-то в глубь дома, и оттуда я слышала, как она раздаёт травы и очень уверенно врёт.
Одна женщина дошла до меня в обход Хельги — молодая, с распухшим лицом, с двумя следами пальцев на скуле. Сказала, что упала.
Я промыла ссадину и не стала спрашивать. Здесь я не знала правил, а лезть, не зная правил, — это гарантированно сделать человеку хуже. Занесла в память. Потом.
Ульф пришёл затемно. Опять бесшумно, опять непонятно откуда, и в этот раз он сел.
Просто вошёл, прошёл к лавке у огня, сел на неё и стал стягивать рубаху. Молча, сосредоточенно, как человек, который решил вопрос где-то у себя внутри несколько часов назад и теперь просто выполняет решение.
Рубаху пришлось отмачивать. Ткань присохла к двум ранам из трёх, и я лила на неё тёплую воду, пока она не отошла.
Первая: касательная по левому плечу, длинная, поверхностная, края разошлись. Ерунда, два стежка. Вторая: под лопаткой, короткая, глубокая, идёт вниз, кровь давно свернулась. Тоже терпимо.
Третья была под нижним ребром слева. Я посмотрела на неё и посмотрела на него.
— Когда?
— Три дня.
— Три дня назад, — повторила я. — Ты ходишь три дня с проколом в боку и не сказал никому.
— Было некогда.
Дальше он не объяснял. У большинства людей после такого короткого ответа наступает потребность оправдаться, и они начинают говорить, и говорят долго. Он не начал.
Я промыла рану и стала смотреть. Канал шёл вверх и внутрь. Живот мягкий, при нажатии не каменеет, рёберная дуга цела. Дышит нормально, обеими сторонами, цвет лица человеческий. Крови в моче, по его словам, нет — этот вопрос я задала, и он ответил на него так же ровно, как отвечал на всё остальное. Значит, селезёнку либо не задело, либо задело по касательной и обошлось. Пока обошлось.
Края раны были горячие, чуть припухшие, и из глубины при нажатии вышло немного мутного.
— Ты понимаешь, что мог умереть за эти три дня? — спросила я. — Не от меча. Просто лечь и не встать.
— Не умер.
— Это не аргумент.
Он посмотрел на меня. Светлые глаза при огне стали жёлтыми, как у зверя, и вот тут я впервые за два дня почувствовала что-то похожее на осторожность.
— Ты злишься, — сказал он.
— Я не злюсь. Я объясняю. — Я взяла нож. — Будет неприятно. Мне нужно раскрыть её шире и промыть внутри, иначе она закроется сверху и загниёт снизу.
Он положил руки на колени. Это заняло минут двадцать. Я расширила рану, вымыла её кипячёной водой, потом крепким пивом, потом снова водой, вставила в глубину полоску чистого полотна, чтобы края не слиплись, и зашила две другие. Он не шевелился и не издал ни звука. Пульс я проверила дважды, пальцами на шее, и оба раза он был около шестидесяти. У человека, которому вымывают рану под ребром без единой капли того, что снимает боль.
Берсерк не чувствует боли в бою. На практике это значит, что он приходит с тремя незамеченными ранами и искренне удивлён, что кровит.
— Голова болит? — спросила я, завязывая последний узел.
Он замер.