Кристина Соль – Долг травницы (страница 1)
Кристина Соль
Долг травницы
Глава 1. Приговор
Цеховая палата в столице пахла чернилами, воском и мокрой шерстью. Шерстью — потому что дождь шёл третьи сутки, а плащи вешать было негде, их складывали у входа горой, и гора преела.
Я сидела на скамье для ответчиков и считала запахи, потому что считать больше было нечего. Все цифры уже сосчитали за меня.
— Дело травницы Асты Верейн, — сказал писарь. — О праве на состав и о долговых обязательствах.
Он читал ровно, без выражения, и от этого выходило хуже, чем если бы кричали. Состав номер такой-то по цеховому реестру, поданный на закрепление в позапрошлом году. Заявитель — Гельм Ордо, торговый мастер. Свидетельства о разработке — предъявлены. Записи об испытаниях — предъявлены. Расписки о вложении средств — предъявлены.
Все бумаги были настоящие. В этом и заключалась вся штука.
Я делала состав восемь лет. Начинала с того, что жгла себе пальцы вытяжкой, потому что не знала, какая крепость держится, а какая идёт вразнос. Я перевела на пробы столько сырья, что им можно было бы засыпать эту палату по окна. Я вела записи в толстой книге с кожаным корешком, и записи эти лежали сейчас в трёх шагах от меня, на столе цехового старшины, подшитые к делу Гельма.
Потому что подписаны они были не мной.
Он приносил мне бумаги вечером, когда я сидела над горелкой и не могла оторваться. Клал на угол стола. Говорил: подпиши, это на поставку, это на аренду, это на пошлину. Я подписывала, не поднимая головы, потому что руки были заняты, а он читал за меня. Он всегда читал за меня, у него это выходило быстрее.
Восемь лет.
— Свидетельств от ответчицы о самостоятельной разработке состава не представлено, — сказал писарь.
Я подняла руку. Старшина посмотрел на меня.
— Мои записи, — сказала я. — Вот эта книга. Я вела её сама, там мой почерк.
— Книга приобщена как имущество товарищества, — ответил старшина. — Товарищество зарегистрировано на мастера Ордо. Почерк не устанавливает право, госпожа Верейн. Право устанавливает подпись.
Руки у меня были при мне, и в палате это не значило ничего. Рукам верят у постели, а не в реестре.
Гельм сидел на другой стороне палаты и смотрел на меня с сочувствием.
Это было самое трудное во всём деле. Он не злорадствовал. Он не отводил глаза. Он сидел, чуть подавшись вперёд, с лицом человека, которому по-настоящему жаль, и один раз даже покачал головой, когда писарь назвал сумму. Я знала это лицо шесть лет. С этим лицом он приносил мне горячее вино, когда я засиживалась до утра, и говорил, что я себя загоню.
— Долговые обязательства, — продолжил писарь. — Заёмные письма на восемьсот марок, выкупленные мастером Ордо у поручителей госпожи Верейн. Обеспечение — доля госпожи Верейн в товариществе. Доля признана не подлежащей выделу.
Восемьсот марок. Я знала, из чего они собрались. Поставки сырья, которые я заказывала под своё слово. Печь, которую мы ставили в прошлом году, и печь была нужна, я сама на ней настаивала. Пошлина на закрепление состава — я и её оплатила, своими деньгами, и как теперь выяснилось, оплатила Гельму его патент.
Каждая монета из этих восьмисот ушла в дело. В том и беда: если бы я их прогуляла, было бы легче объяснять.
— Ответчица признаёт долг?
Я могла бы сказать, что не признаю. Могла бы потребовать разбора, вызвать поставщиков, тянуть месяцы. У меня не было денег на месяцы. У меня не было денег на неделю: угол, в котором я ночевала, был оплачен до завтрашнего полудня.
— Признаю, — сказала я.
Старшина кивнул с явным облегчением. Признание сокращало ему день.
Дальше пошло быстро. Долг восемьсот марок, взыскание по цеховому уложению. Ремесленное право за госпожой Верейн сохраняется — это они произнесли тем тоном, каким оказывают милость, и, надо признать, оказывали. Могли отобрать. Торговое место в столице отходит в счёт долга. Отработка назначается по месту, где цех имеет надобность в травнике.
— Ольховый Брод, — прочитал писарь. — Верхнее течение, лесной округ. Лавка травника стоит без хозяина третий год. Платёж вносится к четырём срокам, по двести марок. Сроки — пятнадцатое сентября, пятнадцатое декабря, пятнадцатое июня и пятнадцатое сентября следующего года; мартовского срока в верхнем течении не берут, река стоит и торга нет. Пропуск срока — утрата ремесленного права без восстановления.
Я слушала и переводила на понятное.
Двести марок за квартал в столице — это неплохой доход хорошей лавки на людном месте. В городке на верхней реке, где всё население помещается на одной ярмарочной площади, это было не доходом, а издевательством. Такие суммы там не ходят. Там ходят медяки, и ходят они медленно.
Меня отправляли не отрабатывать. Меня отправляли не справиться.
— Пятнадцать месяцев, — сказала я вслух. — Четыре срока.
— Пятнадцать, — подтвердил старшина. — Внесёте — свободны, право при вас, можете открываться где угодно. Не внесёте — займётесь другим ремеслом.
Он собрал бумаги и посмотрел уже мимо меня, в следующее дело.
Я вышла в коридор, и там меня ждал Гельм.
Он стоял у окна, держа мой плащ. Он снял его с той преющей горы и держал на руке, аккуратно, изнанкой внутрь, чтобы не мокла подкладка. Это было очень в его духе. Он всегда замечал мелочи, которые я не замечала, и всегда делал с ними что-то приятное.
— Аста.
— Не надо, — сказала я.
— Возьми хотя бы плащ. На улице льёт.
Я взяла плащ. Он был мой, и мне было в чём ехать, и стоять в мокром я не собиралась ради красивого жеста.
— Я скажу один раз, и больше не буду, — сказал он. — Всё это можно закрыть за вечер. Ты возвращаешься, мы садимся, переписываем условия по-честному, я оформляю тебе долю заново, с бумагами, которые ты прочитаешь сама, от первой строки до последней. Хоть с законником. Долг я гашу. Никакого Ольхового Брода.
— И состав?
— Состав остаётся за товариществом, — сказал он мягко. — Аста, он и так за товариществом. Ты будешь его делать. Ты одна умеешь его делать. Разве не в этом суть?
Вот тут он был искренен. Я это слышала. Он не понимал, что отнял, потому что в его голове ничего не пропало: состав есть, я есть, лавка есть, деньги будут. Он не видел разницы между «делать своё» и «делать чужое своими руками», для него это было одно и то же слово — работа.
Я стояла в коридоре цеховой палаты и держала свой плащ, и очень хорошо понимала, что если сейчас скажу «хорошо», к вечеру у меня будет тёплая комната, ужин и печь. И через год всё то же самое. И через десять.
— Нет, — сказала я.
Он вздохнул. Не рассердился, вздохнул — с тем же сочувствием.
— Ты упрямая. Всегда была.
— Я умею считать сырьё, — сказала я. — Восемь лет считала. Оказалось, считать надо было бумаги.
Я надела плащ и вышла под дождь.
Из столицы на верхнюю реку идут баржи, но летом, по низкой воде, они идут медленно и берут дорого. Я поехала обозом, который вёз соль и железо, и три дня просидела на мешках, глядя, как поля переходят в мелколесье, а мелколесье в лес.
Всё моё поместилось в один сундук и одну корзину. В сундуке — одежда, ступка, весы, три десятка склянок, обёрнутых в тряпьё, и медный перегонный колпак, который я не отдала, потому что он был записан как мой личный инструмент, и я стояла над писарем, пока он это вписывал. В корзине — остатки сырья. Не то, что нужно. То, что осталось.
И вывеска.
Вывеску я сняла со своей лавки сама, ночью, накануне отъезда. Доска в локоть длиной, тёмное дерево, по краю резной ольховый лист — резал знакомый столяр в подарок, на первый год работы. Буквы я подновляла каждую весну.
Формально она была имуществом товарищества. Формально мне следовало оставить её на месте.
Я сняла её и положила в сундук, и никто за мной в дороге не гнался.
На четвёртый день обоз свернул к реке, и открылся Ольховый Брод.
Городок лежал на низком берегу, там, где река разливается на широком мелководье и её можно перейти вброд по летней воде. Отсюда и название. Домов сотни две, все серые от дождей, крыши тёсаные, у воды — длинные навесы для сплава и штабеля брёвен в человеческий рост. Пахло мокрым деревом и смолой. Этот запах здесь стоял везде, я потом узнала, что он не выветривается никогда, ни зимой, ни в жару.
Площадь оказалась одна, как я и думала. Цеховой дом на ней был единственным каменным строением, приземистым, с новым крыльцом.
— Приехали, — сказал возчик. — Тебе куда, хозяйка?
— К травничьей лавке.
Он посмотрел на меня по-новому, с интересом.
— К той? — переспросил он. — Так она заперта.
— Знаю.
Лавка стояла не на площади, а в переулке за ней, вторым домом от угла. Я нашла её сразу — по вывеске. Вывеска висела своя, старая, с облупленной травой на щите, и одна цепочка была оборвана, отчего доска висела косо.
Дверь была заперта, а поперёк неё, от косяка к косяку, шла узкая полоса просмолённого холста, прибитая с двух концов и залитая на середине цеховым сургучом. Печать сидела ровно и крепко, и по её виду сразу становилось понятно, что её здесь давно не трогали.