18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Котлин – 13.09. Часть 2 (страница 15)

18

На столе лист бумаги, в руке карандаш. Во рту от щеки к щеке по языку катается терпкая сладкая жидкость. Не спешу проглатывать порцию; бутылка у стены на четверть пуста и в голове муть, тянущая, анестезирующая, жуткая. Рядом с бумагой надкусанный кусок хлеба. Стол усеян крошками, бумага – мелкими буквами. Прищурился, проглотил портвейн и вновь прочитал вслух написанное, комментируя глухо и сдавленно:

– Давид… застрелен гиноидом, копией своей сестры. Причина – скорее всего, очевидно… мои мысли. Анна, гиноид… самоубийство… Самоубийство консервной банки, прекрасно, причина… смотреть выше. Собака…

Выдохнул. Пламя чуть шевельнулось, искажая тень на стене.

– Николас: выдавлены глаза… Жив или при смерти в каком-то ужасном месте… Причина: нападение куклы. Причина причины – возможно, скорее всего…

Отхлебнул из стакана, отправил в глотку порцию суррогата. Потерял на мгновенье нужную строчку.

– …мои… слова. Мое желание. Нежелание. Черт.

Сжал в пальцах карандаш, занося над листом. Замер. Принялся читать дальше.

– Некто Дмитрий. Рана, несовместимая с подобием жизни…

Сквозь губы вырвался горячий воздух, диафрагма вытолкнула в этот мир порцию этиловой отрыжки.

– Нанесена зубами… челюстью… Твою мать.

Ткнул карандашом куда-то в угол испещренной текстом бумаги, обламывая и кроша серый кончик стержня. Глотнул из стакана, откусил от безвкусного хлеба.

– Хлеб и вино…

Прожевал мякиш, смешивая в размокшую субстанцию тесто и сладкую жидкость. Проглотил. Улыбнулся, уставившись в стену. Там колыхалась тень.

– И Глеба – вина, – протянул я, скалясь неясному темному очертанию. – А она откусила ему начисто хер. Зарезала.

Захотелось вдруг посмотреть влево, в темноту коридора. Но мышцы шеи впились в позвонки, переплетенные жилами, застыли. Голова дернулась нелепой игрушкой.

– Кто из них? По какой же причине? Мои слова, очевидно… Ее желание, может быть… Гнев. Ярость. Страх?

Все-таки удалось – я повернул голову, увидел черный угол.

– Подчинение… Силой… Приказами… Злостью?

Вжимая в бумагу графитовый стержень, вписал слово: «Злость».

…Если подумаю, сможет она…

Вскочил с места. Опустил взгляд, целя куда-то себе под ноги, пронизывая бетонные плиты мыслью. Всего пару выстуженных этажей, ну же, давай, отзовись, ответь, ну же, тварь! Подтверди мое сумасшествие, отправь ко мне этих бесов, рявкни уже, наконец: «Да, это ты!!!»…

Ничего не случилось. Только лишь дико, безумно билось сердце в груди. Тогда я схватил со стола исписанный лист и поднес острым углом к пламени. Тут же вспыхнуло; буквы обваливались целыми строчками, перемешиваясь с хлебными крошками, с мутными красными каплями. Яркий огонь лизнул ногти, но пальцы я не разжал. Края пластин покрылись тоненькой гарью.

– Причина: трусость. Приговор: одиночество

Взмахнул хлестко ладонью; пепел развеялся; прах опал на пол у ног. Сжал фитилек, погружая кухню во мрак. Повел плечами от промозглой, внезапно нахлынувшей стужи. Объял черное ничего, и вдруг осознал слабое свечение месяца за окном: в беге ночных облаков промелькнул серебряный серп, будто подавая мне знак; придуманный мною же для себя снисходительный самообман, равнодушное небесное тело. Короткой секунды хватило разглядеть очертание церкви. Крест на куполе вспарывал ночь, а ночь вспарывала до изнанки меня.

– Это все ты. И она поняла, и этот огромный ублюдок…

Шумно рухнул на табурет. Тряхнул головой. Тяжелую гирю поместили в мой череп – тело накренилось вперед, подбородок ударился о столешницу, зубы прикусили неповоротливый распухший язык. Разум гладила серая муть.

– Больше и некому, – прошептал я.

Проснулся; ничего не было: ни сожаления, ни раскаяния и ни боли. Пустота, свобода от любого из чувств – словно заново собранный механизм. Оторвал голову от стола, погрузил сознание в новый день, макнул с разбега зрение в солнечный свет. Проснулся, и через секунду огромный мир обрушился снова, не позволяя понять свободу, ухватиться за блаженство небытия. Все закружилось, взорвалось изнутри и снаружи. Тело рухнуло на пол и скрючилось. Ногти вонзились в линолеум, лоб повело в стороны, щеки и нос собирали прозрачную пыль, а изо рта кто-то толкал звук за звуком порции горького воздуха.

Расплата, к которой готовился с вчера, оказалась куда суровее, чем было готово выдержать тело.

Это длилось семь или восемь минут. Казнь, наказание, вбивание в глупую голову непреложных истин – заново, еще и еще раз, через каждую пору на коже. Это была уже и не боль – это было кристаллизованное откровение, и оно сложилось вдруг в образ старика и старухи: родителей Софии.

Лихорадило. Кончики пальцев все еще скользили по полу, но слабее, утихомириваясь. Загривок горел, по шее тек пот. Слизь застыла на нёбе, источая невыносимую вонь. Шевельнулся – осознанно, силясь подняться. Забытые цифры пытались выстроиться в ряд в трясущейся памяти.

Нужно попробовать. Это надо было сделать сразу, пустая моя голова! Если подняться, выпить стакан воды…

Пепел, хлебные крошки. Бутылка, наполовину наполнена бурым; солнце пронзало стекло, превращая вино в яркую сочную кровь. Выдохнул, отворачиваясь. Наконец встал, опершись о стол. Вокруг дрожащая в утреннем свете кухня. Налил из-под крана теплой воды, медленно выпил. Мельком взглянул за окно: снаружи синело пронзительно чистое небо. Солнца не было видно, но свет его заливал сейчас весь гребаный мир, заливал и не грел, как в насмешку окутывая бесполезным космическим излучением. Зима едва-едва начиналась: белая, стылая, беспощадная. Покачиваясь, обстоятельно совершая шаги, добрел до телефона и набрал длинный междугородний номер. Долго и назойливо звенела тишина, но вот что-то сухо щелкнуло и раздались гудки.

…Когда-то давно, когда я только взял в руки гитару и ни черта не знал о музыке, я настраивал инструмент по звуку телефонного гудка. По одной байке, гудок этот являлся ничем иным, как нотой ля первой октавы; кто-то утверждал, что это скорее соль диез…

Теперь эта нота въедалась в висок болезненным тонким писком. На той стороне молчали. Прошла минута, другая. Ничего, только чертова ля первой октавы.

Врубил ледяную воду и засунул под струю лохматую грязную голову. Держал до тех пор, пока кожа не потеряла чувствительность, пока от холода не стало сводить шею и скулы. Мир, загнанный сейчас в темное днище ванны, перестал лихорадочно дергаться, дрожать из стороны в сторону. Перекрыл дикий поток, вытерся полотенцем, с остервенением принялся чистить зубы. В голове прояснялось. Ударила тоскливая мысль: ничего не происходит! Я по-прежнему ни черта не понимаю, и я по-прежнему в центре какой-то огромной воронки – слепой, оглушенный, тупее пробки, будто живой мертвец, способный только жалобно выть в темноте. Точно пятно на чьем-то грязном теле: складки кожи движутся, и я вместе с ними, тело потеет, и меня заливает омерзительным потом, и вот тело моют – и я пропадаю, исчезаю в трубе водостока. Пятну незачем что-либо знать: оно случайность, досадное недоразумение, грязь.

…Смыть и забыть.

Но я не мог смыть себя. Я был пятном на собственном теле. Навязчивым жирным штрихом, трясущимся от каждого шага, жаждущим заполнить собой все, изъесть эту плоть. Все, на что я оказался способен, это просто сесть в уголок и ждать неизвестно чего, смотреть, как за окном медленно ползет солнце, дышать пыльным воздухом в одиночестве. Да, так просто, легко впасть в отчаяние, пить стакан за стаканом муть суррогата; видимо, так было нужно, так это устроено почему-то…

Взглянул в зеркало. На меня смотрело подобие человека, тварь. В глазах этой твари тускло и еле-еле трепетало отчаяние.

Я чертил схему – точнее, пытался наглядно связать все то, что хоть как-то могло мне помочь. На листе бумаги в клеточку переплелись события, факты и имена. В центре, обведенным косым овалом, набухло короткое емкое «МЫ». От овала отходили лучи к кривым пузырям, то соединяясь между собой, то обрываясь или пересекаясь с другими.

Получилось вот что:

У четырех имен чернели похожие на замочные скважины черепки. У одного из них стоял знак вопроса. Вся эта чушь на бумаге меньше всего походила на помощь. Я не мог понять, стоит ли связывать «Ска» с «Копией» (ведь он знает о ней), и «Жана-Батиста» с «Анной». Не нашлось места отцу Василию и Марине, следователю по особым делам и Константину с его бандой. Все, что я мог понять, это то, что мы действительно были в центре всего. На нас замыкались все линии кроме «Анны»; ее я вывел в связку с «Давидом». Больше всего пересечений, напрямую или через другие круги, имел круг Елагина. Подумав, я свел линией «Ска» и «Капитана».

Посмотрел еще раз на схему и тоскливо вздохнул. Разделил нехотя «МЫ» на «Я» и «София», добавил прямоугольник с надписью «Ecce Homo». В этот раз больше всего пересечений имело облачко с надписью «Я». Пространно хмыкнув, тут же выкинул этот факт из головы и с готовностью сосредоточился вновь на «Елагине».

Что мне про него известно? Ветеран Войны, телохранитель и казначей Давида Филина-младшего. Назначен козлом отпущения, но бежал из-под следствия. Каким-то звериным чутьем заподозрил меня в невозможном…

На бумаге пестрел бессмысленный хаос:

«…Это хаос – первоначальное состояние твоего личного Космоса до сотворения осознанного мира вокруг тебя. Из хаоса возникла Земля и Любовь на Земле. Любовь у тебя есть. Но обрел ли ты свою землю? Может, ты творишь реверсивно? Идешь в обратную от всех сторону в открытый космос…»