реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Комаров – Быть при тексте. Книга статей и рецензий (страница 11)

18

Между тем это не невинная немецкая научная статья, искореженная жерновами бездушной машины. Это стихи поэта Никиты Сафонова – стихи, под которые подводятся тонны и тонны манифестальных заявлений, испещренных постмодернистской терминологией. Стихи, которые обозначаются как активно взаимодействующие с реальной действительностью, как мейнстрим. Далековато от мандельштамовского «блаженного бессмысленного слова»… Бессмысленное, конечно, но отнюдь не блаженное, да и слово ли? Скорее, выкидыши слов.

О подобных стихах речь и пойдет в этой статье, которую мне писать не хотелось, ибо я давно отдаю себе отчет, что это не более чем борьба с ветряными мельницами. И которую я все же пишу, чувствуя себя тем самым героем, который прилетает на Северный полюс поднимать пингвинов, что упали и не могут подняться из-за собственного жира. Говорят, есть такая профессия. Вот и я теперь буду поднимать и переворачивать эти ожиревшие тексты, зная, что стоит только отвернуться, как они опять неотвратимо шмякнутся на мертвый лед, схлопнутся в тот удушливый вакуум, где только, похоже, и могут существовать.

Книга Никиты Сафонова «Узлы» открывается текстом, написанным самим автором и названным «Вместо предисловия». Непонятно здесь только одно – зачем он написан в строчку. Каждый абзац, запиши его столбиком (а лучшее определение стиха, как известно, – это «то, что в столбик»), автоматически уравняется с любым стихотворением Сафонова, а если в столбик записать предисловие, родится поэма. Сравним два отрывка:

1) Утраченное отсутствующее событие и есть свой собственный горизонт, ровная линия, на которой каждое высказывание есть «ноль-объект», оставленный в поиске соседними и оставивший поиски сам. Замкнутый цикл производства знаков собственного ноль объекта, кажется, способен… и т. д.

2) Феноменальность потери, разоблачение мотивации долгий переход от основной части мотива к последней, дополнительной теме, повествующей об обратном подходе к изображаемому… и т. д.

Первый – из предисловия. Второй – из стихотворения. Впрочем, без разницы. Можно и наоборот – сафоновская муза не побрезгует жанром «вместо предисловия» – не лучше, но и не хуже.

Книга Сафонова (как и книга Сусловой, о которой речь пойдет далее) выпущена в серии «Kraft» под маркой «Свобмарксизд». Ни свободы, ни революционности здесь, однако, не наблюдается. Не считать же «революционным» все время норовящий соскользнуть в дурную бесконечность унылый пересказ Лакана, Деррида, Лиотара и пр.? Да и само нарочито «пролетарское» оформление серии – пародия на авангардное книгоиздание начала XX века. Только футуристические лозунги вроде «Прочитал – выброси», «Прочитал – порви», направленные на растворение искусства в жизни, были действительно концептуальны и глубоко эстетически мотивированы. А подобные книги не зазорно было бы выбросить и порвать, даже будь они шикарно изданы в твердом переплете с тисненым золотом корешком. Или использовать эту бумагу по назначению – для почтовых нужд, например, что было бы тоже вполне себе футуристично.

На обороте манифестируются желание «акцентировать материальную сторону культурного производства», «стремление людей, являющихся специалистами по словам, обрести квалифицированное отношение к самим вещам», стремление понимать дело литературы не как некое привилегированное ритуальное действо, а как способ освоиться с жизнью, стремление к упразднению разделения труда на «творческий» и «ручной». Во-первых, квалифицированность специалистов сомнительна. Во-вторых, все это мы уже проходили в лефовской практике – и довольно плачевный результат тотальной утилизации поэзии всем известен (впрочем, креативный потенциал ЛЕФа, полагаю, несравним с аналогичным крафтовским). В-третьих, налицо несоответствие теории и практики, «квалифицированного отношения к вещам» обрести не получится без понимания сущностной ипостаси вещей, их, метафорически говоря, души.

Именно отстаивая вещность поэзии, Маяковский хотел рассказать, «как делать стихи» и любить вещи: «Вещи надо рубить! / Недаром в их ласках провидел врага я! // А, может быть, вещи надо любить? / Может быть, у вещей душа другая?» Он, знающий вещи и умеющий любить их, естественным образом свел поэтическое и фактическое, материализовал слово. В крафтовской практике мы видим полный разлад с продекларированными постулатами – а-вещизм, подмену живого, питаемого реальной действительностью слова его довольно схоластической «интерпретацией».

Безликость – вот что определяет эти стихи. В попытках сымитировать «нулевое письмо» французских романистов (которое, однако, в самой своей нулевости было единичным), «недовольные высказыванием», они это высказывание уничтожают, подменяя пустотными нагромождениями и ничего не говорящими, обессмысливающими сами себя фразами. Намерение вызвать читательское конструктивное раздражение (подразумевающее со-переживание «от противного») проваливается: эти стихи провоцируют только тотальное равнодушие, то есть ничего. Не «невозможность поэзии», не высказывание, отрицающее само себя, демонстрируют эти хилые строки, гальванизирующиеся широкошумными манифестами, но лишь антипоэзию. Постоянно говоря о символах и телах, они напрочь лишены как символизма, так и телесности. Остается только «ноль-объект, направляющий на объект-ноль», «абстрактная схема». Если расчет на это, то результат достигнут, но такой же эффект могла произвести кипа бумажек с бессмысленными формулами. «Мы не можем не писать, пока находимся в этом аду», – цитирует Сафонов кого-то, однако ведь и ада не наблюдается: «узлы миражей» оборачиваются веревкой, на которой хочет повеситься несчастный читатель, истомленный этим выморочным письмом.

Итак, предисловие как ни в чем не бывало перетекает в стихи, где постоянно возникают слова «тело», «прикосновение» и т. д., но, как в знаменитой поговорке про халву, от этих прикосновений телесности больше не становится (в отличие от тех же авангардистов, для которых телесность творящего субъекта непосредственно врастала в текст, входила в него в качестве необходимого компонента).

Сафонов вопрошает: «…но что есть телесность происходящего?» Вся в ответ порождаемая «телесность» может быть сведена к убогой метафорике, к какой-нибудь «простыне сказуемого»32. Подобный вопрос мог бы возникнуть у бумажных ангелов в картонном раю поэмы Маяковского «Человек», ибо «плотское» здесь – бутафория, оборачивающаяся бестелесностью и унылой абстракцией. Сафонов тоже претендует на демиургизм, но он создает миры, не пригодные для жизни слова. Стихи перебиваются странными числовыми значениями и осколками драматургии (сцены, эпизоды и т. д.) при полном отсутствии внутренней драматургичности. Лексика потребительски воспринимается как «товар» и, соответственно, при таком отношении дежурно перекладывается, как продукты в супермаркете.

Лакуны между частями текста у Сафонова, призванные формировать продуктивную дискретность, остаются просто пустотами. Слова «оцифровываются», и таким образом провозглашенный отказ от потребительства оборачивается письмом, вполне соответствующим обществу потребления, где «оцифрованы» души и сердца. В этом смысле можно сказать, что дух времени не просто уловлен, но и в полной мере присвоен. Числа, как мы помним по Гумилеву, были «для низкой жизни», «как домашний подъяремный скот». Такими стремящимися передать «все оттенки смысла» числами переполнены стихи Сафонова, но «к звуку» он обратиться, похоже, не решается.

«Крушения языка» не происходит, потому что сокрушать нечего: вялые попытки определения концептов, ленивые выходы к лирической конкретике, никак не способные оживить тусклую абстракцию. Реликтовое «ты» (»«ты есть» что равно «ты» – я называю тебя (созвучием)»), знаменующее претензию на лирику, не способно спасти ситуацию, ибо лирика здесь умертвляется. В этом пространстве невозможно прямое обращение, посвящение, а только «копия посвящения». Попытка продемонстрировать принципиальную незаконченность речи и пластику письма обессмысливается, ибо само это письмо сковано железным корсетом теории, пропитано хитином вычурности. «Рамки плоти» и «рамки речи» не концептуализируются в действительно живую и ключевую проблему невозможности выхода из себя (опять же, сравним с органической экспрессией Маяковского: «И чувствую: я для меня – мало, / кто-то из меня вырывается упрямо») и неизрекаемости.

Претенциозность не должна сбивать с толку. Уже тот факт, что эти стихи обретают хоть какое-то подобие смысла только через призму теоретического объяснения, делает их невыносимо неполноценными. «Невыносимость перевода» не обманывает – этот механический перевод действительно невыносим вплоть до кульминационного пшика: «Возьми и читай это, не читай это / Это – Что».

Возникающие изредка живые строки (как, например, в стихотворении «Позиции», где предпринята робкая попытка «повествования о конкретном», присутствуют самозаклинания, напоминающие о шаманских истоках поэзии, и даже возникает зачаточная диалогичность), как разрозненный свет, не могут осветить сумрака невыносимой вторичности и дурной клоунады.

С какого-то (довольно скоро наступающего) момента тексты читаются уже по инерции. Да только по инерции и можно их читать, так как они и написаны по инерции. А что может быть более апоэтично и антипоэтично, чем инерция, если поэзия как таковая есть ее преодоление и слом?