Константин Кислов – Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет (страница 50)
Эта ночь прошла тихо, без свиста. В очаге мирно потрескивали сухие дрова, а смолевый дымок пощипывал припухшие от постоянного напряжения глаза. Висляй пришел утром навестить больного. Кешка не спал, сидел возле огня и от нечего делать строгал палку.
— Гутен морген, герр доктор! — нечаянно вырвалось у него.
— Какая гадость! Зачем вы говорите со мной по-немецки?
— А вы разве не говорите?
— Никогда!
— Но понимаете?
— Понимаю кое-что. Мне всегда был противен этот язык. И в школе я ненавидел его. Французский — другое дело, второй язык русского дворянства.
— Язык ни при чем.
— Всё при чем...
С какой-то гусиной надменностью он вытянул и без того длинную шею, чтобы, не подходя близко к больному, взглянуть на него.
— Как он?
— Бредил, сейчас, кажется, уснул.
— Простите, у вас покурить не найдется?
— Не курю.
— Не научились? — усмехнулся он печально и немного брезгливо.
— Интересу нет.
Висляй сел на чурбак, теперь между ними тихо и ласково плескалось пламя костра, а они сквозь струисто-алое тепло жадно разглядывали друг друга. Сюда, в эту выработку, похожую на каменный ковш, через толщу тьмы, откуда-то сверху, а быть может, через крутые изломы штреков проникал с поверхности слабый свет, и оттого стены кое-где поблескивали крупицами кварца, а лица людей казались то зелеными, то розовыми, то совсем исчезали. В отличие от той пещеры здесь не только что-то постоянно шуршало, но где-то в далекой мгле падали камни, и тогда тревожный гул, как прибой, катился по выработкам, бился в стены и, злобно урча, медленно затухал.
— Ничего не знаете, как там? — спросил Кешка.
— Простите, что вы имеете в виду?
— Второй фронт... Не открыли?
— А зачем мне знать это?
— Как — зачем?
— Вот именно? Война изуродовала мне жизнь, разрушила мои надежды и планы, раздавила меня, и я еще должен интересоваться, как она там протекает или буйствует. Ну, знаете! Вы глупец или идеалист — одно из двух.
— Как человек спрашиваю. Чем скорее она закончится, тем скорее и мы... — повторил он трусливую идейку своих сообитателей и даже неприятно поморщился.
— Нет, нет, война меня не интересует. Совершенно! До войны я был цветущим человеком, сейчас же... — Выгнув шею, он как-то сверху вниз оглядел себя от впалой груди до стоптанных кирзачей и, вздохнув, поднял голову. — Какая это была прекрасная жизнь — сказка! — И замолчал. Лицо его вдруг точно окаменело, взгляд стал каким-то далеким и жестким. Прошло, быть может, минут пять, когда он снова заговорил: — Да-а, знаете, я был один у матери. Отца... его, кажется, совсем не было. А мать — милая, обаятельная женщина. Актриса оперетты! Понимаете, актриса. Нет, вы не в состоянии представить себе, что это такое! «По-омнишь ли ты, как улыбалось нам счастье...» — запел он простуженно-сиплым тенором, но потревожился Астанай, и он, утянув в плечи гусиную шею, притих. — Аплодисменты, цветы, ослепительный каскад огней, костюмы разных эпох и народов, — захлебываясь от восторга, шептал он и торопился, чтобы скорее сказать все это, успеть, чтобы кто-то не оборвал его рассказа, который, видимо, больше нужен был ему, чем другим. — А музыка... О, где ты, волшебное царство божественной музыки!
— Вы тоже артист! — удивился Кешка, неожиданно подумав о Степке.
— Нет. Я же сказал вам: сын актрисы... Зимой театр, летом гастроли где-нибудь на Черноморском побережье Кавказа или на золотых песках Крыма. У нас есть места, а вернее сказать, были такие места, где можно хорошо провести время. А там — поклонники, ревность, шампанское. И бесконечная музыка. Музыка и танцы...
— Но вас-то, однако, ни поклонники, ни ревность — ничего это не касалось?
— Не каса-лось?.. — он произнес это насмешливо, с какой-то брезгливой ухмылкой пошевелил губами. Снова выгнул свою вертлявую шею и холодно взглянул на Кешку.
— Конечно, вы ведь учились в школе!
— Это не имеет значения. Учился... Конечно, учился, но я изучал то, что мне нравилось. Читал те книги, которые было приятно читать, которые возбуждают... — Расквашенные, посиневшие губы его опять чуть-чуть вытянулись и, чмокнув, ужались, словно во рту у него был мятный леденец. — Полная свобода была предоставлена мне, не урезанная. Простите, но я полагаю, что каждая мыслящая личность нуждается именно в свободе и главным образом — в ней, чтобы каждый человек принадлежал только самому себе, брал от жизни то, что ему необходимо, в чем он больше нуждается. Иначе какой смысл жизни?!
— Но ведь...
— Прошу прощения, не перебивайте, не перебивайте меня!.. Вы хотите сказать, это эгоизм? Ну и что здесь плохого? «Эго» — значит «я». Я!.. Прислушайтесь, как звучит. Это ведь музыка. Вдумайтесь! Я — это, знаете, звезда! Единожды рожденная звезда. Да-да, уважаемый человек, я родился, чтобы жить, как мне хочется, потому что другого такого, как я, уже не будет. Я — неповторимость! И все мы в своем значении единождырожденные. Мы — звезды. Нет, скорее всего какие-то космические искры, светлячки, блеснем и сгорим, чтобы уступить место во Вселенной другим звездам. А что теперь?.. — Он уронил на грудь голову, развел руки с длинными, как у скелета, пальцами. — А теперь я ворую с чужого поля картошку, жру сырую свеклу, не чищу зубы, не моюсь в бане, в моей «обмундировке» табуны вшей, каких я никогда не видал раньше. И все это ради того, чтобы выжить в этом жестоком мире, просуществовать. Да, да, именно так.
Откровения Висляя поражали Кешку своей наглостью, но он даже не смог сразу найтись, чтобы ответить на нее. Ответить и решительно отмежеваться.
— Но ведь и звезды... Как бы это сказать вам... — Он чувствовал, что губы его дрожат, мышцы напрягаются до предела, но он, морщась, сдерживается. — Звезды и даже космические искры, как выразились вы... они светят только в окружении других звезд, других планет и солнечных миров. Так?
— Это ничего не меняет. Возможно, что и так, что они светят... Допускаю, — сказал Висляй, совсем не задумываясь. — Однако как хочется курить! У вас... Ах, да, простите: вы не курите... Знаете, я начинал курить с высших сортов: «Северная Пальмира», «Сафо», а теперь, теперь... Учась в восьмом классе, я носил костюм «Чарльстон» — никто не носил такого в нашей школе, а я носил. Мамочка обожала меня, позволяла все. Когда меня взяли на действительную службу, она каждый день писала мне письма. Сумасшедшая, каждый день! — Схватившись за голову, он тихо, чуть не сквозь слезы рассмеялся. — Она умоляла меня, чтобы я непременно нашел подходящее место, ну хотя бы на самодеятельной сцене или еще где, только не в строю.
— И умолила? — комкая на коленях фуражку, спросил Кешка.
— Я служил в такой части, что у нас негде было развернуться творческим дарованиям, меня окружала серая посредственность. Даже клуба приличного не было. Отдаленный гарнизон. Только вот это: «Подымайсь!», «Выходи строиться!», «Приступить к занятиям!», «Отбой!». Вот и все. Но я достиг своей цели: меня перевели в санчасть, санитаром. Это, конечно, тоже противно, но лучше, чем в строю. Работы было немного, солдаты в мирное время, как вы знаете, редко нуждаются в помощи медиков. Целыми днями мы с лекпомом сражались в шахматы или рассказывали анекдоты. И тем не менее я так устал от этой службы, вы себе представить не можете! Я истомился. И единственным человеком, кто мог понять меня, была мамочка. Мать, конечно, есть мать: у нее доброе и нежное сердце. Когда я был совсем маленьким, она пела у моей колыбели песенки и рассказывала чудесные сказки о счастливых принцах, о принцессах ангельской красоты. Это незабываемо!.. В тот день, когда мой год увольняли в запас, она приехала, чтобы встретить меня прямо возле казармы. Приехала и привезла путевку в «Ривьеру» на два срока!..
— Да-а, вот это — жизнь! — произнес Кешка не то с завистью, не то с издевкой. — А мне все больше про бабу-ягу да про Иванушку.
Дедушка прынцев и прынцесс страсть как не любит.
— От недостатка культуры, от примитивности мышления. И от глупости. Детство...
— Простите, — после короткой паузы повторил Кешка излюбленное словечко своего собеседника, — вы ведь, надо полагать, в комсомоле состояли?
— Конечно, конечно, я не отставал от своих школьных товарищей. Да-да, разумеется, состоял, а когда-то был и пионером, носил красный галстук на шее. Всему свое время. У меня, знаете ли, другая философия. Я всегда следовал моде: появились в школе пионеры, я тоже стал пионером; стали принимать моих одноклассников в комсомол, и я не мог оставаться в стороне. Мода! А она штука весьма заманчивая.
— Мода модой, но у вас были и определенные обязанности — в школе, в комсомоле, дома?
— Обязанности!.. Не помню. Впрочем, вероятно, какие-то были, если это касается комсомола. А дома?.. Дома, насколько мне помнится, я не имел никаких обязанностей. В нашем доме я был красивой игрушкой взрослых. Меня постоянно хвалили. Мной восхищались, умилялись моими шалостями. Я был первым лицом в нашем доме и его украшением. За столом я всегда был центром всеобщего внимания.
Брезгливое отвращение закипало в душе у Кешки. И неизвестно, как бы и чем закончился этот разговор, если бы не появился Кулак и еще какой-то звероватый бродяга. Висляй ошалело отскочил к стенке, прижался к ней и тихо растаял в темноте.