Константин Кислов – Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет (страница 51)
— Как спалось-ночевалось? — взревел Кулак и, уставив в Кешку глаза, приказал: — Посвети. Чего расселся?
Кешка запалил от очага смолевой факел и, густо коптя им, поднял над головой. Астанай лежал на спине. Увидев людей, он затревожился, силясь подняться.
— Кто?! Кто вы?! — В его глазах ширился неосмысленный страх, он замахал руками, продолжая бормотать что-то.
— Не узнал, ишь ты, — проговорил Кулак, сочувственно покачивая головой. — Это я, Хозяин, а со мной — Батя. Пришли навестить.
Воткнув в расщелину факел, Кешка приподнял голову Астаная и подсунул под нее котомку с пожитками. С лица Астаная сплыла растерянность, ее сменило жестокое спокойствие и любопытство. Теперь он с лихорадочным недоверием разглядывал этого здорового бородача в шинели, наброшенной на плечи, в серой, сбитой на затылок ушанке.
— Вот ты какой, Ба-атя, — трудно выдохнув, прошептал Астанай. — Слухом слыхивал, а вот и... свиделись.
— Такой же, как все, Хозяин, — сказал Батя и присел на плашку возле очага. — Как это ты сплоховал.
— Бог наказал.
— Бог-то бог, да, как говорится, сам не будь плох. И ординарец твой, похоже, ушами прохлопал. — Упершись глазами в Кешку, Батя будто собирался сказать что-то еще, и только ему одному. — Давно надо было сюда перебираться, Хозяин, а ты все мешкал.
— То же самое говорил ему, — подтвердил Кулак.
— Чего толковать, бог есть бог, он знает, что делает...
Напрягаясь, Астанай, казалось, хотел что-то вспомнить, но память бездействовала. Он безмолвно разевал рот и глядел то на Батю, то на Кулака. Этот взгляд опять уже выражал душевное беспокойство и боль.
— А лекарь наш помогает? — спросил Батя.
— Чем он поможет? Где лекарство-то? — сказал Кешка.
— Это верно... — Батя поглядел на парня и нахмурился. — Не догадался: из госпиталя надо было прихватить лекарств. Много там этого добра без пользы пропадает. А вот где надо — полный дефицит. Так или нет?
— Не знаю, — промолвил Кешка без всякой охоты.
— А лекарь, он ни черта не смыслит в болезнях. Брандахлыст отпетый, латрыга, — сказал Кулак. — Вчерась морду пришлось нахлестать ему. За свист. А нынче слышу опять, язва, упражняется.
Астанай задыхался от дыма, кашлял и опять уже бормотал несвязное.
— Ушли бы вы, плохо ему, — попросил Кешка и выдернул из расщелины факел, чтобы не дымил в изголовье больного.
А когда Батя отошел в темноту, Кулак слегка тронул его за рукав и тихо молвил:
— Николи бога не поминал — матерился и похабничал на чем свет стоит, а теперича, гляди ты, за кажинным словом бога поминает. Туда его, значица, потянуло. Нас покидать не охота, и туда тянет...
Завещание
Обитаясь сперва в пещере, а затем в адской тьме «Ноева ковчега», Кешка потерял счет времени и точно уже не мог сказать, когда и где заболел Астанай, сколько дней и бессонных ночей он возится с ним и глотает горькую копоть продымленного подземелья. А главное, не может с уверенностью сказать, есть ли в этом хоть крупица пользы для Астаная и для того дела, ради которого он, Кешка, живет в таком лихорадочном бездействии. Он замечал, что все чаще и чаще раздражают его и с неотступной навязчивостью туманят голову мысли о том «всепрощении», на которое уповает Астанай, которым живут и бредят другие его сообитатели. Бандиты Кулак и Барсук, неисправимый прохиндей Султан, святоша Баптист, патологический идиот Сохатый, трус и дезертир Висляй — все они разные и не похожие друг на друга, а думают одинаково: вместе с последними залпами войны кончатся и их скитания, и они заживут как все люди и даже лучше... Неужели это правда?! От таких мыслей Кешке становилось и горько и больно. И в самом деле, кончится война — а она обязательно завершится нашей победой, — и побегут тогда по всей стране поезда с победителями. И на каждом полустанке их будут встречать жены и матери, невесты и ребятишки, старики и недавние их окопные побратимы — инвалиды войны. Встречать будут по извечному обычаю: хлебом и солью. Свежими пухлыми караваями, испеченными, быть может, из останных запасов мучицы. Ради такого праздника ничего не жаль! А в это время где-то в глухих урочищах вылезут из нор и эти... Нет, они еще немного повременят, дождутся, когда объявят по радио, когда напечатают газеты эту самую «грамоту». Пожалуй, все именно так и будет, как говорит Астанай, — размышлял Кешка. — Выйдет амнистия. Закон прикроет и преступления, и подлость этих людей. Они выйдут из леса, сбреют бороды, остригут патлы, попарятся в бане. Приоденутся в чистые одежды и, как крохи мусора, разлетятся вместе с дорожной пылью по свету. Закон ведь простил их. Все так, все правильно... Но их не простит сердце моей матери. Не простят многие тысячи таких матерей, миллионы сирот. А дед Силуян — разве за то он страдал на царской каторге, чтобы?.. Нет! Не за то сгорели в пламени войны мой отец и брат. Не за то, чтобы в спокойном довольстве жили Кулаки, Султаны, чтобы развлекался Висляй, не зная, куда деваться от безделья... И я не прощу вас. И Степка не простит, и дед Кайла... И еще, думается мне, придет время и совершится чудо, и тогда проснется наконец совесть у вас, «амнистированных». Не у всех... Такое может случиться в День Победы или в годовщину начала войны: услышишь ты краем уха голос седого ветерана, который сквозь слезы расскажет, как он шел к этому светлому празднику — в страданиях от кровоточащих ран, в злобе и в муках, но с надеждой в сердце — и пришел, притопал... Вот эти слова покажутся тебе, «амнистированный», горше черной полыни, они обожгут твою черствую душу. И кто знает, может, ты, прощенный великодушным законом нашим, до последних дней своих будешь страдать, а под старость — плакать горючими слезами и проклинать свою подлую жизнь. Ну и плачь, казнись, ты сам сделал выбор...
Между тем Астанай ничего не ест, голодает вместе с ним и Кешка. Однако это вызывает в нем меньше досады, чем то, что он совершенно бессилен и ничем не может помочь больному. И можно ли еще чем-то помочь ему? Астанай, по-видимому, тоже думал и, быть может, уже готовился... Когда сознание его прояснялось, он лежал на спине присмиревший и тихий, глядел на Кешку тоскливо, чужими, опустевшими глазами.
Как только Кулак и Батя ушли, Астанай попросил пить.
— Ох, муторно мне, чижало, — первый раз не лукавя признался он. — Однако, не сдобровать мне, помру, Кешка. Сядь со мной.
— Зачем так говоришь?
— Говорю, стал-быть, знаю. Это судьба. Предчувствие... Слушай, ты этим собакам не доверяйся, плохо ты их знаешь, — прерывистым шепотом продолжал он. — Все они... шибко поганые, мусорные людишки, знать их хорошо надо, а ты не знаешь. — Замолчал, устало пожевал сухие шершавые губы, покосился туда-сюда глазами. — Пещерку не забыл нашу? Камешек тот, где я сиживал, помнишь? Тама-ка, где огонь...
— Чего не помнить-то? Не век ведь прошел.
— Так, так, забывать не надо, помни... Ежели с умом приноровиться... Эх, толковать-то не об чем... Увидишь тама-ка. Обследуешь, поглядишь все тама-ка. Дай-ка ишо испить... — Его неровное дыхание обдавало Кешкино лицо душным утробным зноем. Язык поворачивался тяжело и сухо, а слова вырывались со свистом. Напившись, он пошарил вокруг тревожно-горячечным взглядом. — Ежели не встану, Кешка, — да, надежа ушла, изменила, однако, не встану, конец подошел, — до лета погоди, а там уж как знаешь... Только никому! Это мое, вся моя жись тут! — вскричал он, напрягаясь, и снова притих. — Побожись, Кешка, никому, ни одной живой душе... Побожись!
— Да что ты, дед! Разве я обманул тебя хоть раз?!
— Ну-ну, не омманул, правда... Один владей, Кешка. Один. Одному завсегда лучше. Человек жаден, как зверь. И я такой же. Такой, Кешка... но мне везло. Право, везло. Все испробовал в жизни, всяко пожил, приводилось и людей убивать. А что? Отчего не убить, ежели причина подходяща! На войне тыщами ложат и без причины, а тут что — у каждого своя планида... Счастливый я, Кешка, умелистый. Ты тоже везучий. Ладно мы с тобой сошлись, притерлись друг к дружке... Тебе, ежели не своротить с дороги, тоже хорошо будет. А доверяться нельзя. Самое плохое на свете — человек. Баба, мужик, парнишка-девчонка — все едино. Люди, они, язви их, и землю-то обокрали да обожрали всю, и этого мало им, давай, давай... Ох-хо-хо, ишо бы нехудо пожить, Кешка. Самое глупое дело помирать. Не говори, — затряс головой Астанай. — Молчи, недоумок ишо. Потом обкумекаешь все, а покуда слушай... Нутро горит, испить бы холодненькой...
Кешка еще раз напоил его кисловато-терпким настоем. Астанай шевелил губами, но голоса уже не было. Напряженных усилий стоило Кешке, чтобы понять, что шепчут его опаленные зноем губы. Потом Астанай, будто воспрянув духом, приподнялся и сказал что-то твердым и ясным голосом, но Кешка не понял: сказано было на чужом языке. Кешка кинулся в темноту и закричал:
— Эй, доктор! Док-тор!..
Прибежал Висляй.
— Что?
— Ему хуже. Ну, пожалуйста, сделайте что-нибудь.
— Прошу прощения, к сожалению, я не бог-свят, — разведя руки и затем бессильно уронив их на бедра, ответил Висляй. — Чем помочь? Вы понимаете, что говорите? Даже ножниц и тех у вас не найдется, чтобы остричь ему голову. Это первый шаг, с чего бы начал медик. Нужно делать обтирание камфарным спиртом — есть он у вас, такой спирт? Ему необходимо чистое, не загаженное паразитами белье — вы располагаете таковым? Наконец, нужны сильные медикаменты — они у вас имеются? Молчите? Тогда разговоры бесполезны.