реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Кислов – Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет (страница 43)

18

— Шибко-то не тужи, парень, — снова повеселев, сказал Астанай, — переживем. Везучий я человек. У меня кругом фарт. И вся жись такая.

А Кешка лишь покачивал головой и, не переставая, думал о Степке. При последнем свидании она так разбередила ему душу, что вот уже несколько дней не выходила из головы. Ее поцелуи будто все еще сладко обжигали ему губы, пьянил запах жестких черных волос ее, промытых молочной сывороткой. И вдруг погрустневшие глаза в скошенных прорезях — как это свежо и остро напоминало ему о близком счастье. «Степка, Степка, шелапутная моя Дина Дзадзу... Я сказал «моя»? Так, да?.. Раззудила, вывернула всего наизнанку и убежала...»

Только теперь он начал понимать, что с уходом Степки он потерял так много, что боялся даже подумать об этом. Степка связывала его не только с Дядей, с дедом Кайлой, но и с той жизнью, которая шла там, за горами. И вот все это оборвалось, она не придет больше. Теперь она дома, на руднике. И быть может, уже учится в школе или поступила на работу. Да-да, что за вопрос? Конечно, она может и работать, и не хуже других, если сам Дядя доверяет ей такие совсем не девчоночьи дела, — может.

А там, по ту сторону скалы, ливмя лил дождь, тоскливо и зябко дрожали под ветром деревья, сбросившие свои одежды, томилась и прела земля, объятая туманом. Все живое забилось в норы, в гнезда, в щели. Тайга готовилась к зиме.

И снова тревога

Трети день хмурится небо: то бесшумно идет лохматый парной дождик, то вдруг охлестнет тайгу ледяная крупа, то запорхают между деревьями хороводы белых снежинок. Солнце ушло из лесу. И Астанай второй день куда-то уходит. Возвращается сердитым. Отряхнется, присядет к очагу и молчит, коротышками пальцами теребит жидкую бороденку, вздыхает, недобро думает. Четыре дня у них нет уже хлеба, нет соли. Картошка тоже вышла. Вся еда — мясо козы, которую недавно подстрелил Кешка, да кедровые орешки. И так приелась эта пресная козлятина, что даже запах ее вызывает челюстные спазмы и тошноту. Сегодня Кешка обошел все места, где Баптист ставил свои верши, — ни верш, ни следов Баптиста. И возле известных ему скрытых жилищ тоже никаких признаков жизни. И кажется, что с тех пор, как ушел Рыжий, жизнь в тайге переменилась к худшему: люди разбрелись и не с кем поболтать от скуки и даже поругаться. Обиталища бродяг пропахли плесенью, а лазы в них заткали пауки. Больше недели Кешка живет с Астанаем бок о бок, лечит его от простуды, а то еще от какого-нибудь недуга. Приглядывается, прислушивается, но ничего такого особенного не замечает. А порой ему даже кажется, что Астанай, глядя на него, видит все, что у него на душе. От этого неподвижного сычиного взгляда Кешке становится жутко и холодно. И тогда он, чтобы не видеть хищных глаз Астаная, принимается за какое-нибудь дело или, притулившись головой к стене, начинает тихо мурлыкать что-нибудь веселое и озорное — хоть в пляс пускайся. А иногда он принимается тихо высвистывать свою любимую песенку: «По долинам и по взгорьям...»

— Что у тебя за привычка свистеть? — уже не первый раз спрашивает Астанай и сейчас же сердится, будто этот свист насквозь пронзает его сердце. — К чему это? Худая привычка.

— Худая?

— А ты как думал? Свистят только дураки, которым сказать нечего.

— Ну вот и я тоже не шибко умный.

— Ты?.. — кинув косой взгляд на парня, Астанай чуточку помолчал. — Не знаю этого... А почему?

— Что почему?

— Неумный почему? — насторожился Астанай.

— А так... — грустно вздохнул Кешка. — В школе давно занятия начались. Математику, физику, иностранный язык, географию — всё спрашивают. Кто на уроки не явился, в журнале отмечают. Про меня тоже, поди, спрашивают: где он, этот ветрогон, чего не на уроке?

— Нашел об чем горевать. Да тебя бы летом ишо забрили — вон какой верзила вымахал! Военкомат под метелку гребет, а таких, как ты, за версту замечают. А то, что ума у тебя ишо маловато — для войны его не шибко и надо. Человек набирается ума не в школах — от самой жизни, от людей, от стариков, от бабы и то кое-когда умное можно услыхать. — Астанай весело сощурился, будто чему-то обрадовался. — Чудак ты, парень, а все оттого, что зрелости в тебе не хватает: зеленый, как огурец, и в башке туман... А вот погляжу на тебя, послушаю — скушно, однако, без тебя было бы. Чудно... Чего меня к тебе тянет — сам не знаю. А только вот тянет и тянет, бытто на крюк ты меня заудил. И хочется все по правде, без вранья — никогда ишо так со мной не бывало. И что в тебе есть такого?.. Увалень, ошметок на ходулях. А вот хитрованства в твоих гляделках не замечаю, от тебя ишо молоком материным отдает. Оттого и самому хочется быть проще.

— А когда насвистываю?

— От такого дурачества и отвыкнуть можно.

— Нет, дедок... Песенки разные высвистываю да вышептываю. Без песни человек озлобится, как зверь. А мне другой раз и во сне кажется, что я песни горланю, весело бывает во сне...

Астанай вдруг схватил карабин, висевший на штыре, вбитом в расщелину, и чуть привстал, вглядываясь в темноту. Кешка тоже взял в руки ружье. Астанай жестом головы скомандовал: «по местам!» Там, в кромешной тьме узкой расщелины, кто-то шел уверенно и неторопливо, как идут в свой дом. На свет очага вышел человек и, отряхнувшись, подошел к огню. Это был Кулак.

— Околели, что ли? — пробасил он, даже не поглядев по сторонам.

— Чего пришел? — сухо спросил Астанай.

— Э-э, живы! А я уж подумал, что Бактисту панихиду придется служить. Вот только огонь... Огонь теплится, стал-быть, и хозяева ишо не издохли... — Стащив с себя изодранный и мокрый брезентовый дождевик, он раскинул его на камни возле очага. Затем развязал мешок и вынул буханку хлеба, потом, вытряхнув из мешка картошку, по-хозяйски разгреб палкой угли в очаге и покидал картошку в горячую золу. И только после этого сел. В пещере запахло паром от мокрого дождевика и сладким душком испеченой картофельной кожуры. А когда Кулак раскроил охотничьим ножом буханку, Кешку даже замутило: прижав к животу обе руки, он икнул и присел.

— Уставились, как волки на приманку, — сердито молвил Кулак. — Диво разбирает? Своей домашней выпечки. Вот оно как... Есть тама-ка у нас один шпец, такие караваи выпекает, — ну, скажи, ни одна баба лучше не умудрится. Мучицы мы с Барсуком немножко спроворили. А всем делом Липат колдует. Батя, конечно, потрафляет ему. Живем. Жрите! — бросил он на мешок ломти хлеба и свой нож.

— Однако, сказывай, пошто пришел? — переспросил Астанай, не трогаясь с места.

— Попроведать, — сказал, невесело усмехаясь. — Да вот покормить вас ишо, дураков. Уходить надо отседа.

— Почему я должон уходить?

— А потому, что Рыжий, по слухам, сдался. Понял?!

— Как сдался?!

— А вот как, это уж, извини-подвинься, не знаю. Возле нас его нету и не было. И Петуха тоже нету. Султан сказывал, что они того... — Хрипло ругнувшись, Кулак замолчал. Глаза его утонули в глубоких глазницах, обросших вокруг волосами, из волосяных дебрей торчал только широкий, как башмак, нос да кирпично-красные округлые скулы.

Астанай сдержанно кашлянул. Он глядел в очаг на медленно тянувшиеся вверх кудрявые прядки дыма.

— А Султан — он что, сам видал али того?

— Я его не допрашивал.

— Он, Султан-то, никому не верит и сам правдой не живет, так что и сболтнет — дорого не возьмет.

— Бес его знает... У нас приютился. Места там на целую деревню с избытком. А ходов-лазеек — не сочтешь.

Астанай устало сгорбился, опустил руки. Кешка глядел и удивлялся: куда девались его воля и хватка. В эту минуту он показался жалким и беспомощным стариком. А Кулак сидел и расхваливал, как хорошо у них, как тихо и укромно и как богаты тамошние лога и горы зверьем и птицей. Наговорившись, Кулак выгреб из золы картошку и, потирая руки, сказал:

— Ну, чего посмурнели — кушайте!..

Кешка очень хотел есть, но Астанай, скрестив на груди руки, все еще о чем-то думал. Потом он уселся на медвежью шкуру и нехотя, будто по принуждению, взял кусок. И Кешка подсел поближе к еде. И тут уже никто ни о чем не говорил, никто никого не расспрашивал — сидели и жевали картошку с хлебом.

Ночью, когда над убежищем разыгралась буря, Астанай, лежа возле очага, сказал:

— Отседова мы не уйдем. А ежели какая беда притужит, без вашего Бати обойдемся. Так, Кешка?

Кешка ничего не сказал, а лишь помотал головой.

— Тайгу я хорошо знаю. И мало ли чего Султан наплетет — сам он видал Рыжего? Али, может, с Петухом разговаривал?

— Не знаю.

— То-то и есть, что не знаешь. А такие дела проверить надо, да через надежных людей, не через таких, как Султан. Вот и ступай к своему Бате и скажи: покуда, мол, держатся как штыки.

— А при чем Батя?

— А при том — он подослал тебя.

— В том-то и дело, что не он.

— Сказывай кому другому, только не мне.

— Уж ежели по чистой правде — он не хочет, Хозяин, чтобы ты к нам перебрался.

— А кто хочет?

— Барсук да я, вот кто! Положеньице у вас, можно сказать, тово... — Кулак подвигал плечищами, попозевал как-то с взвоем, будто волк в пуржистую ночь, и, утомленный неблизкой дорогой, приутих, а потом зажал между колен сложенные вместе руки, уткнулся головой в кучу сена и захрапел. В очаге таял жар, отражаясь на черной стене слабыми взблесками. Астанай, подогнув под себя ноги, сидел тихо и неподвижно, как божество. Думал он или молился своему высшему богу — Кешка не мог понять, но то, что Кулак принес в их пещеру тревожную весть, в этом уже не было никакого сомнения. И Кешка ждал лишь одного — решения, какое примет Астанай, чтобы избежать опасности.