реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Кислов – Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет (страница 42)

18

А когда Кешка «доклад» свой все-таки закончил, Степка, отвернувшись немного, опять почему-то зашмыгала носом.

— Тебя сегодня, видать, пообидели. Скажи, кто?

— Никто не обидел, — слезы катились по ее широким крепким щекам, а на груди, оттого что она силилась подавить в себе рыдания, трепетал, как василек на ветру, кончик голубого платка. — Дядя приказал, чтобы я больше не встречалась с тобой, — чуть слышно сказала она.

— Почему?!

— Сказал: так надо. А через неделю я домой пойду, на рудник. Совсем неохота, — приподняв голову, она поглядела на него, словно ждала, что скажет он. А Кешка ничего не говорил, он думал и совсем не хотел, чтобы Степка знала, о чем он думает. Развязав котомку свою, Кешка подал Степке сперва обертку от шоколадки «Золотой ярлык», а потом — полплитки самого лакомства, завернутой в фольгу.

— Это тебе гостинец от доброго бурундука, — улыбнулся он. — А бумажку отдашь Дяде: Хозяин, мол, угощает. Сам, из своих личных запасов.

Степка раз-другой откусила от шоколадки, почмокала губами и спрятала гостинец в карман жилетки.

— А вот это, — Кешка подал ей лоскут бересты, — это уже поручение тебе, личное, понимаешь? Дяде ничего не сказывай. Тут адресок. Так вот, напиши письмо по этому адресу и объясни в нем, что Лупинин Иван не пропавший без вести — живой он, хороший человек и дочке Настеньке надо любить его. В общем, хорошее письмо напиши, ничего не привирай в нем. Что сказывал, то и пиши.

— А кто он?

— Просто... Иван. Потом узнаешь.

— Ладно. Все сделаю, как велишь.

Степка взяла Кешкину руку и тихонько гладила ее, черствую от стужи и ветра. Кешке было приятно, хотелось положить на Степкины колени голову и подремать. Но Степке совсем не хотелось, чтобы он дремал. Она пошлепала его по руке и спросила каким-то очень тихим и сладким шепотом:

— Ты целоваться умеешь?

— Вот чудная! — И сразу весь блаженный настрой как ветром сдуло. Кешка вдруг как-то взъерошился, подергал туда-сюда плечами, будто там, под рубахой, ползали муравьи. — Как это целоваться?

— Как все. Как люди целуются.

— Как люди?..

— Ага. Как люди. — Степка вся съежилась, закрыла глаза и тем же прерывисто сладким шепотом попросила: — Поцелуй меня напоследок. Ну!..

Кешка сперва робко прикоснулся щекой к Степкиному лицу, но, точно спохватившись, что делает он не то, что нужно, принялся поправлять платок, сбившийся с ее головы. А Степка, хотя и молчала, но резко встряхивала головой — это совсем не нравилось ей. И тут Кешка почувствовал, как что-то непреодолимо сильное потянуло его к девчонке и уже не надо было ничего поправлять на ней, не надо было сдерживать и себя. Он прижался к ее лицу, потерся сперва одной щекой, потом другой, потерся носом, как котенок об катанок, и вдруг со всей силой прижал Степку к груди, ощутив в тот же миг ее горячие губы, чуть подслащенные шоколадкой...

Хозяин воспитывает Кешку

Всю ночь над горой свистел ветер, под утро пошел дождь, уцелевшие листья на деревьях тоскливо дрожали под косыми студеными струями. Неприютно становилось в тайге. Астанай, зарывшись в сено, тихо стонал: его знобило, «мозжили кости». Кешка спустился со «второго этажа», подошел к очагу.

— Бр-р, мерзость и хлад, — пробормотал он и принялся разводить огонь, чтобы согреть воды.

А когда от очага повеяло теплым ветерком, он разбросал на полу шкуры диких коз и стал что-то прикидывать. Астанай высунул из-под сена косматую, в трухе голову.

— Колдуешь?

— Нужда заставит. Обдурил меня Султан на сапогах, а в этих, — пошлепал он по голенищам, — нога потеет и зябнет.

— Дело. Дело говоришь. — Кряхтя и вздыхая, Астанай сел, почесался, стряхнул с волос сенную труху. — Зима ноне, однако, крутая будет, — сказал он, — кроты шибко стараются: мякину в норки таскают — примета верная, старинная.

Тихо посвистывая, Кешка подумал: «А чем мы не кроты?.. Пещерные обитатели, а ты — злой дух, а может, призрак из далеких веков... Надо на стенах свои писанницы оставить. Нарисовать эти хари. Может, эдак годов через полсотню найдут их да еще головы ломать станут: кто? что? какой эпохи?..»

— Э-хэ, лунтаи, стал-быть, мастачишь? Ну-ну, заодно и на мои ноги сработай, сгодятся, тепло в нашем проживании не лишне.

Кешка располосовал ножом шкуру, затем обернул лоскутом шкуры ногу, похмыкал, кумекая что к чему, и снова взялся за нож.

— Кажись, все покинули нас.

— Никуда не поденутся. Придут ишо, — проворчал Астанай. — Сидят, как тараканы, каждый в своей щели.

— Два дня назад погода была что надо, а за весь день никого не видал.

— И наплевать! — простуженно прохрипел Астанай. — Жалеть не станем... А ежели по правде, Кулака да, может, Барсука — этих ишо пожалеть можно. Остальные сволочь, голодай, только в рот тебе и глядят, как псы, а чуть нелады — в норы!

— Такая жизнь у нас, дедок, крысиная — под землей, — не поднимая головы и не отрываясь от дела, рассуждал Кешка.

— А ты не копайся в размышлениях-то, лучше будет. Все под богом ходим.— Астанай подошел к очагу и, потирая руки, присел. — Мне вот пятьдесят с хвостом, всякое видал. В ту германскую меня забраковали, как инородца стал-быть, а то бы я и тогда... А в гражданскую попал. Да-а... Попервости, конешно, в Ком-бар-дезертире довелось посидеть. В нынешнее время такой гарнизации и в помине нету, а тогда была такая контора и нашими судьбами управляла. Вот ведь... — Астаная, похоже, потянуло на откровенный разговор, а быть может, захотелось что-то внушить Кешке, наставить его на путь истинный, а пуще всего, пожалуй, покрепче привязать к себе и сделать надежным помощником. — Прежде-то бедовал я шибко. Все нипочем! На востоке был, на западе был. На севере тоже побывал, везде носило меня. Через границу разочка четыре сходил: туда несу и оттуда не пустой возвертаюсь. И не попался. Да-а, а вот умереть — к этой безглазой старухе мог, однако, разов пять угодить. А вот гляди: живу! Тайга всё скроет. Она, брат, нам роднее жены и матери. Сейчас мы вроде бы и не люди: элементы зловредные, Родину не защищаем, кровь свою не выплескиваем на землю, да еще ремеслом нехорошим пробавляемся. Враги стал-быть. Страшное ведь клеймо на тебя присадили. А?

— А то как же — неприятно, да и от людей совестно. Я бы лично пошел. Мать ревет, деда жалко, сестренку. А так чего?

— Да ты не тормошись, глупый! — перебил его Астанай. — Всем кого-нито жалко. Мы, однако, не звери, а человеки. Какой ты ни на есть, а для родных ты и такой лучше, чем похоронка с печатью. Не об том речь веду. Дезертиры — история вечная, и завсегда они будут. И при царях были, и в гражданскую, и в нынешнюю войну. С веку все заведено и не нами. Но дело это временное, и потому страх на себя нагонять незачем. Закончится война и — пожалуйста: амнистия выйдет. Завсегда так было и так будет.

Голос у Астаная густой и хриплый, и кажется Кешке, что дедок не рассуждает, не произносит слов, а выплевывает их, и они, еще горячие и тяжелые, падают в воду, булькают, шипят, и вокруг стелется такой смрад, что дышать нечем, и хочется бежать отсюда. Бежать без оглядки... Кешке становится жутковато, мысли его путаются, обрываются, а в душе разрастается бешеная неприязнь к этому злому вещуну. И потому Кешка еще проворнее работает руками, ножом, иголкой. Астанай разошелся, похоже, почувствовал себя на вершине превосходства и мудрости.

— Когда война происходит — строгости начинаются. Приказы, указы придумывают. И все против человека. Вот ведь что делается. На белый свет всех произвела одна мироносица, и все одинаковы — красные, пискучие, как котята. И умирают тоже... Всех принимает одна безглазая кладовщица на вечное хранение, и тоже без всяких привилегиев. А вот жить — живут все по-разному. Ишь чо! Хитрое дело... Один шибко умный родится, другой глупый, третий так себе, середка наполовину. Тут уж и начинается: кто в политики, кто в купцы, а кто и в кусты. Чудна́я штуковина эта жизнь.

— Умирают тоже не все одинаково.

— Это те, кто о славе печется. Думает, слава-то после него ишо сто годов проживет.

— Не только о славе. Кто жизнь любит, детей уважает.

— А у меня нету их, детей-то, и слава богу. Мне не об ком думать. Сам себе царь и полководец, одно слово: хозяин! Вот... — Помолчав немного и поглядев косо куда-то наверх, вздохнул. — Вот только звание худое: бандит, дезертир! Ишь чо придумали!

— Ну, а как же: героями, что ли, называть нашего брата?

— И не так тоже — слово шибко прилипчивое и тухлое, как взболтанное яйцо из-под клушки. Не глянется мне такое слово. Мы ни за кого: ни за тех, ни за других, мы — со стороны. Невояки.

— Невояки? Тогда, значит, трусы. Предатели!

— Хватит! — рявкнул Астанай. — Ишь, нашел чо...

Кешка уколол иглой палец, сморщился — очень хотелось поспорить. Сил не хватало обуздать этот неотступный соблазн, даже сердце застучало неспокойно и горячо. Но вспомнилась Степка, ее грустный умоляющий взгляд; он слизнул с пальца капельку солоноватой крови. Слепой гнев, покорясь рассудку, отступил. И мысли потекли по другому, спокойному руслу. «Что представляет из себя этот дедок? Что он за фрукт такой... Важная, значит, персона, если Дядя... А я ничегошеньки путного о нем покуда не знаю». А дедок по-прежнему сидел у тепла и тихо ворчал. Пещерные камни, точно его собеседники, отвечали ему живым голосом — хриплым и простуженным, как у него, и так же, казалось, вздыхали. Вверху зиял пролом, он выходил на восток, как в жилище дыромолов[12], только виделся там не алый рассвет утра — рваный лоскут серого неба да косые полосы затяжного дождя.