18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Иванов – Вернулся я на родину (страница 4)

18

«Виллис» давно уж катился окраинными улицами Ленинграда, то и дело сбавляя скорость и перед противотанковыми надолбами, ощетинившимися стальными рогами, и возле развороченных трамвайных рельсов, выбирая узкие проезды между грудами булыжника, песка, объезжая людей с носилками и лопатами.

«Виллис» пересекал улицу Стачек недалеко от Кировского завода. А немного дальше, в перспективе домов под пятидесятыми номерами, еще так недавно находился враг и злобно давал о себе знать методически размеренными артиллерийскими обстрелами.

Но Ленинград выстоял, ленинградцы победили! Сколько мужества, сколько сил, житейской изобретательности и мудрости потребовала от них эта победа, Ивкин мог представить себе пока лишь приблизительно.

И все же сердце его горело огнем восхищения. Он был ленинградцем, всю жизнь, с рождения, обязанным этому великому городу, который не дал задушить себя кольцу фашистских войск. Враги рассчитывали раз навсегда покончить с ним. Ждали, что ленинградцы в блокаде перегрызут друг другу горло из-за ста граммов хлеба, половника пустого супа, охапки щепок для печурки. Фашистам думалось – все забудут и предадут забвению свою героическую историю. Забудут, что делали революцию и Ленин был вместе с ними.

Нет, ставка зверей была бита. Расчеты бронированных мещан опрокинулись. Голодая, люди находили в себе силы быть полезными своему Ленинграду.

Ивкин попросил шофера остановить машину и стал прощаться с полковником.

– Ну так вот что, – подавая ему руку, сказал Михайлов, – есть у меня на тебя виды. – Хочешь со мной работать?.. Тогда найдя меня по этим координатам. – И на вырванном из полевой книжки листке написал Ивкину адрес. – Лучше сегодня же вечером, а то закручусь, заверчусь с делами… Нынче здесь, завтра там…

– Буду. Обязательно буду, товарищ полковник! Только вот повидаюсь…

– Счастливо разыскать мамашу. Верь: жива!

И «виллис» тронулся…

«Легко сказать, жива… – подумал Ивкин, глядя ему вслед. – Что с ней? Где она? Ведь сколько ни писал, ответа не приходило».

Последний раз он обнял мать почти три года назад. Это было на Московском вокзале. Два дня провел он тогда дома. Даже по знакомым не походил. Да и о чем было говорить с ними? О себе? Нет, конечно. Все личное сразу отодвинулось на задний план. Несчастье, беды, кровь, смерть вдруг взглянули на людей сразу и отовсюду, изо всех углов, и каждый говорил о судьбе всех, о судьбе своих близких, тая свою собственную, не касаясь ее. Люди предполагали, учитывали, взвешивали все, что слышали, думали, видели. И как тут было появиться им на глаза в такое время! Появишься – и сразу засыплют вопросами. Ведь среди дипломатов работал! Ты, скажут, что-нибудь да знаешь, чего не знаем мы. Всякие там хитрые нити дипломатии уразумел, разные уверения в совершенном к нам почтении и прочее. Почему же тогда война?! Почему ничего не говоришь? И вообще, что там у тебя получилось, если появился?..

А что он знает? Знает только одно, как и все они: «бить врага на его территории». И еще песни по этому поводу. Что он, военный специалист какой? Нет же, не специалист. А как все, как большинство, годный лишь под винтовку.

Главное же, а он был в этом уверен, начали бы спрашивать, что случилось, почему он здесь. А врать не хотелось, да и не умел он врать. Говорить же правду… А к чему? Только запутаешь, не поймут, подумают, что действительно виноват в чем-то серьезном, коль с немцем спутался.

Так два дня и просидел он дома. Первый день вместе с матерью – она отпросилась с работы. Да и отпросилась ли? До обмена ли книг было людям в день начала войны! И библиотека в клубе турбинного завода была заперта.

Прошел и второй. Вечерним поездом он должен был уехать в Москву. Мать наглаживала ему белье, сорочки, носки и складывала в чемодан, а он одно за другим выкладывал обратно на диван. Зачем это ему все? И вообще ему ничего не потребуется, поскольку и его, как всех, ждет фронт, и, по-видимому, увидеться уже не придется, все решится в Москве.

На дорогу они посидели, помолчали. Он, широко расставив колени, чуть нагнувшись, оперся на них локтями и тоскливо глядел в окно. А мать тяжело положила руки на стол и не спускала с сына глаз. Она осунулась и постарела за эти два дня.

Но кто из наших матерей не постарел тогда!

Ивкин краем глаза взглянул на мать:

– Ну что ж… Что миру, то и мамкиному сыну. Ты ведь всегда так мне говорила, мама. Скажи и сейчас.

– Повторю, – слабо улыбнулась она и поднялась:

– «…То и мамкиному сыну!»

Когда они ехали на вокзал в битком набитом трамвае, она шепнула:

– А знаешь, Костя, я все же разыскала ту… Саратову. Ну, чей адрес просил ты в своем письме узнать.

До этого момента ни он, ни она ни разу не произнесли имени Саратовой, и мать делала вид, что письма не получала. Так вот, значит, письмо все-таки было вручено, дошло!

– Странно! – вырвалось у Ивкина. – Почему же ты все время молчала?

– До того ль сейчас? – уклончиво ответила мать.

Трамвай со скрежетом круто повернул, и Анна Дмитриевна, взглянув в окно, указала на какой-то дом.

– Вот в том, – сказала она, – где «Галантерея», живет Саратова. Представь, в адресном бюро дали троих. И все Евгении Владимировны. Прихожу к одной, начинаю издалека, так и так, мол. А она как замахала на меня обеими руками, да обернулась и крикнула мужу: «Федя, выйди! Вот тут пришла какая-то и хочет нам приписать связь с заграницей. Будто там у меня ребенок! Каково?!.» – «Что та-к-кое!» – рявкнул Федя, я и вылетела от них, как пробка. А вторая Саратова оказалась девчонкой с косичками, так что и говорить с ней не пришлось. И только третья… Симпатичная такая, Костя. «Да, – говорит, – действительно должен у меня быть сын Карл в Германии, и о своих материнских чувствах, думаю, толковать нечего, вы сама мать и понимаете». В общем, симпатичная. Была у нее еще раз. Была и еще. Дело в том, Костя, что она, можешь себе представить, тоже библиотечный работник. Но какой! В Государственной публичной! И понимаешь, как-то сблизились. Она мне многое рассказала. И про замужество, и про псковскую свою жизнь в восемнадцатом. И про то, как муж увез четырехлетнего Карлушку в Германию. С тех пор одна. Тяжело, но что ж поделаешь, так вышло… одна. А сейчас тем более.

– Мама, – перебил Ивкин, – я не взял ни одной твоей карточки.

– Пришлю в письме. Не в фотографии резон, сынок. Мать должна быть в сердце, – тихо, казалось, одними губами проговорила она. – Вон и тот немец твой. Он и в глаза не видел мать, а в сердце носит. Я-то думаю, никакой он не шпион, зря подозревали.

– Оставь, – резко махнул рукой Ивкин. – «Носит…» Наверно, забрили и теперь с оружием идет на собственную мать.

– Вот и я говорю, каково ей, – еще тише произнесла Анна Дмитриевна, дотронувшись до руки сына.

На вокзале стояла страшная сутолока. Казалось, люди сговорились уехать именно сегодня и именно с тем же, что и Ивкин, поездом.

То были, по всей вероятности, отпускники, приезжавшие погостить в родной Ленинград, или командированные, или туристы, экскурсанты, которым, может быть, так и не удалось побывать ни в Эрмитаже, ни в Петергофе. Они совали в окошечки билетных касс документы и деньги, толкались и ругались. Немолчный гул висел под высокими сводами вокзала. К семьям, к домам своим стремились люди.

Ивкину довольно быстро удалось выправить билет – заграничный паспорт подействовал на дежурного. Вернувшись к аптечному киоску, возле которого ждала мать, Ивкин нашел ее разговаривающей с какими-то двумя женщинами, примерно ее же возраста, и с мужчиной постарше, одетым в защитную гимнастерку и галифе. Мать поспешно попрощалась с каждым из них за руку и отошла.

– Вон та, Костя, в сером макинтоше, и есть Саратова. Сестру с мужем провожает. Он секретарь райкома в Белоруссии, и тут по делам. А она тоже работает. Врачом, что ли.

– И ты что же, сказала Саратовой, кого провожаешь?

– Нет, нет!.. Не место и не время. И не к чему. Говорю, племянника.

«Так вон она какая, родня-то, у Хохфельда, а он и не знает!» – подумал Ивкин, протискиваясь с матерью сквозь толпу на перрон.

И все-таки пришлось ему познакомиться с Саратовой, с ее сестрой и мужем сестры. Столкнулись у вагона – места оказались чуть ли не рядом. Он чувствовал, Саратова с нескрываемым любопытством разглядывала его, особенно темно-коричневый костюм не нашего покроя, и, чувствовалось, хотела о чем-то спросить, но он, обращаясь к матери, называл ее тетей Аней, и это, по-видимому, сыграло свою роль: Саратова вдруг успокоилась и все внимание обратила на сестру и зятя. А Ивкин мысленно сравнивал черты ее открытого и крупного лица с чертами лица Хохфельда, находя в них много общего. Он уловил мягкость во взгляде больших серых и внимательных глаз, уловил чуть заметный, но характерный закус верхней губы, отчего у матери и сына подбородки немного выдавались вперед. Но как ни странно, Хохфельд больше был похож на тетку, у которой черты эти были ярче.

Поезд тронулся. И долго были видны Ивкину две провожавшие женщины. Они махали платками. Кажется, он что-то подумал о том, что вот перед ним две матери, сыновья которых обязаны будут стрелять друг в друга, и матери будут это знать, но ничего не смогут поделать, не разгонят по домам разодравшихся ребятишек своих и не устроят им порку.