18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Черкасов – «Поезд уходит без свистка. Сапсан в ад» (страница 1)

18

Константин Черкасов

«Поезд уходит без свистка. Сапсан в ад»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВАГОН ДУШ.

Глава 1. Явь без сна

Сознание возвращалось не рывком, а медленным, тягучим наплывом, похожим на то, как проступает изображение на старой фотобумаге в проявителе. Сначала — звук. Он был везде, он был самим воздухом. Гул. Не гудок, нет, — гул, низкий, вибрирующий, от которого закладывало уши и начинала ныть затылочная кость. Этот гул пронизывал вагон насквозь, дрожал в стакане, оставленном на столике, переливался в стеклопакете, за которым угадывалась не чернота, а какая-то стойкая, мазутная полумгла.

Потом — запах. Это было хуже звука. Запах нельзя было игнорировать, он лез в ноздри, обволакивал язык горькой пленкой. Железо, разогретое до красноты, смешанное с озоном, и — странная, тошнотворная сладость, которая въелась в обивку сидений. Эта сладость напоминала о чем-то знакомом. О подвале. О сыром подвале, где висят туши, а на столе, под лампочкой без абажура, лежат инструменты, разложенные по размеру. Сергей Александрович открыл глаза.

Потолок был низким, обшитым темно-вишневым бархатом, который на ощупь, если бы он дотянулся, наверняка оказался бы жестким, как наждак. Он лежал на диване — слишком широком для одного, но слишком узком, чтобы вытянуться во весь рост. Ноги подгибались, икры сводило судорогой. Он попытался сесть, и мир качнулся. В ушах зашумело, а перед глазами поплыли рыжие круги. Он зажмурился, считая до десяти, как учил себя когда-то, чтобы не потерять сознание в самый неподходящий момент.

В вагоне было тихо, если не считать этого проклятого гула. Пластиковая перегородка купе была зашторена плотной, пыльной портьерой, которая, судя по всему, не видела стирки со времен основания железных дорог. Сергей поднял руку. Пальцы были его, он узнал их — длинные, с аккуратными, чисто подстриженными ногтями. Он всегда следил за руками. Работа требовала деликатности. Он провел ладонью по лицу — щетина, густая, колючая, за сутки, а может, за трое. Он не помнил.

Он не помнил, как попал сюда.

Память напоминала кисель — вязкий, мутный, в котором тонули отдельные куски. Последнее четкое воспоминание было серым. Серый кабинет, лампочка дневного света, которая мерцала и жужжала. Стол с металлическими ножками. Человек, напротив. Лица он не помнил — только голос, безэмоциональный, механический. И вопрос: «Вы понимаете, что это значит?» Что значит — он не помнил. А потом провал. И вот — поезд.

Он сел, наконец, свесив ноги с дивана, упершись ботинками в грязный пол. Ботинки были его, хорошие, немецкие, которые он берег и натирал до зеркального блеска по субботам. Теперь они были заляпаны чем-то липким, похожим на грязь, но цвет у этой грязи был подозрительно красный. Он потянулся к столику, где стоял граненый стакан с водой. Вода была мутная, на донышке плавали какие-то хлопья. Он все равно сделал глоток. Горло саднило, будто он кричал несколько часов подряд.

За окном ничего не было. Вернее, не было привычного пейзажа. Когда он повернул голову, прижавшись лбом к холодному стеклу, он разглядел не бескрайние поля и не бетонные заборы, а размытое мельтешение. Белые и красные искры били в стекло, оставляя короткие, мгновенные росчерки. Иногда в этом потоке проступали очертания — металлические фермы, какие-то порталы, провода, толстые, как змеи, идущие параллельно составу. Но все это неслось с такой скоростью, что мозг отказывался складывать картинку в осмысленную реальность. Казалось, поезд летел не по рельсам, а по раскаленной проволоке над бездной.

— Проснулись, касатик?

Голос был скрипучий, женский, с надрывом, как у старой гармошки. Сергей вздрогнул. Он не слышал, как открылась дверь. Она стояла на пороге, сгорбившись, держа в дрожащих руках поднос. На подносе стоял заварной чайник, облупленный, с отбитым носиком, и пиала с чем-то серым, напоминающим овсянку, но с резким запахом тушенки.

Женщина была стара. Нет, стара — это мягко сказано. Она была выжжена. Лицо ее напоминало сморщенный, много раз сложенный и снова развернутый пергамент. Темные пятна пробивались сквозь желтоватую кожу, которая висела складками, будто была велика на пару размеров. Глаза ее — выцветшие, слезящиеся, с красными, воспаленными веками — смотрели на Сергея с такой липкой, приторной жалостью, что ему захотелось отвернуться. Длинный, крючковатый нос почти касался подбородка. Она улыбнулась, открыв редкие, желтые зубы.

— Отлежался, — сказала она, ставя поднос на столик. От движения у нее тряслись руки, и чайник звякал о край пиалы. — Ты это, попей. Сахар есть. Мед. Поправляться надо.

Сергей молчал. Он впился взглядом в ее руки. Руки были в морщинах, с узловатыми суставами, но на пальцах блестели кольца. Тонкие, серебряные, с какими-то черными камнями. В одном из колец, на безымянном пальце, он заметил странную символику — перевернутый треугольник, пересеченный линией. Его передернуло. Ему показалось, что он уже видел этот знак. В другой жизни.

— Где я? — спросил он. Голос сорвался на хрип. Словно он глотал битое стекло.

— В поезде, касатик, — ласково ответила она и поправила косынку на голове. Косынка была черной, старой, выцветшей, как сажа. — В хорошем поезде. Ты теперь пассажир. Билетик у тебя, поди, есть? Посмотри в кармане. В пиджачке.

Сергей опустил взгляд на себя. На нем был его пиджак — темно-серый, в мелкую клетку, который он носил в магазине. Дорогой пиджак. Он сунул руку во внутренний карман и нащупал что-то шершавое, плотное. Он вытащил это и развернул.

Это был билет. Но сделан он был не из бумаги. Билет был из кожи. Светло-коричневой, хорошо выделанной кожи, с тиснением. Он знал эту кожу. Он знал этот запах. Свой запах. На билете стоял номер вагона — семь — и место — восемнадцатое. И какой-то штамп, напоминающий печать, которую ставят на документах. Но вместо герба там был отпечаток чьей-то ступни.

— Семь — число божественное, — зашепелявила старуха, заглядывая через его плечо. — А восемнадцать... восемнадцать — это жизнь. Полная жизнь. Так что все у тебя правильно. Да ты не бойся, Сереженька. Ты мой хороший.

От приторного «Сереженька» его затошнило. Он хотел сказать ей, чтобы она убиралась, чтобы она закрыла свой гнилой рот, но вдруг заметил, что вся ее фигура — сгорбленная, в поношенной синей форме проводницы, с блестящими, стертыми пуговицами — начало двоиться, или у него просто плыло перед глазами. Он помотал головой.

— Что это за станция была? — спросил он, кивая на окно. Сквозь стекло, за мельканием искр, вдруг проступил свет. Яркий, белый, чистый свет, льющийся с платформы. — Я слышал остановку. Там кто-то заходил.

Старуха оглянулась на окно, и ее лицо исказила странная гримаса. Гримаса боли и счастья одновременно.

— А то, Сереженька, станция «Рождественская». Там девчоночка одна вышла. В белом платьице. Лет шести, не больше. И мамка ее ждала на перроне. Так красиво стояли, ручками махали... Там теперь рай. Ты не смотри, что в окне темно. Для них там ярко. Очень ярко.

Сергей прилип к стеклу. Он вглядывался в эту белизну, в этот свет, который сочился сквозь бетонные конструкции, и видел там не рай. Он видел силуэты. Маленькие, детские силуэты, которые он узнавал по походке, по этому особенному, беззащитному повороту головы. Они уходили по светлой лестнице вверх, держась за руки с незнакомыми ему мужчинами и женщинами. Они смеялись. Одна из них — с бантом, с большим, белым бантом, как у той, из Парка культуры, — оглянулась на поезд. Она посмотрела прямо на него. Сквозь стекло. Сквозь гул. Сквозь года.

У Сергея перехватило дыхание. Сердце забилось где-то в горле, тяжело, бухая, как поршень. Он отшатнулся от окна, прижался спиной к бархатной обивке. Руки его задрожали. Он сжал их в кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони до боли, до крови.

— Вы... вы видели? — прошептал он, глядя на старуху. — Там девочка. Она...

— Тише, тише, касатик, — старуха подошла ближе, и он почувствовал исходящий от нее странный холод. Никакого тепла. Она положила свою сухую, жесткую ладонь на его лоб. Ладонь была как древесная кора. — Это не твоя забота. Ты пассажир. Ты просто едешь до своей остановки. А она уже доехала. У ней билетик был действителен. У нее все хорошо.

— Откуда вы знаете? — спросил он срывающимся голосом. — Откуда вы знаете, что у нее хорошо?

Старуха вздохнула, и этот вздох был похож на скрип несмазанной двери. Она убрала руку, и на его лбу осталось странное ощущение — будто его коснулись холодной землей.

— А я проводник, Сереженька, — сказала она тихо, почти шепотом. — Я все про всех знаю. Я здесь, чтобы вы не заблудились. Успокойся. Сейчас кто ни будь подсядет, он чай с тобой попьет. А ты пока отдохни. Скоро следующая станция. Там мальчики зайдут. Шумные. Веселые.

Она развернулась и, шаркая туфлями, вышла в коридор. Дверь закрылась за ней не сразу, и Сергей услышал, как она тихо, с присвистом, насвистывает мелодию. Ту самую, которую играл шарманщик у его подвала. Ту, которая всегда звучала, когда он входил в мастерскую.

Он остался один. Гул поезда заполнил тишину. Где-то там, за окном, продолжали мелькать искры. Свет станции «Рождественской» погас, уступив место темноте. Сергей посмотрел на стакан с водой. Вода стала красной. Он перевел взгляд на свои руки и увидел, что под ногтями засохла темная, бурая корка. Он не знал, когда и где он испачкался.