Коллектив авторов – Где нет параллелей и нет полюсов памяти Евгения Головина (страница 55)
В опусе растворения Головиным использовались странные ингредиенты: «морская и пивная пена», «пена поцелуя», «фильмы Бертолуччи», «солнечный разврат», «простые аккорды», «Эйфелева башня», «качанье на качелях», «капризный виноград». Эти головинские метафоры, вошедшие в случайный ритмический резонанс, указывают на экстравагантность самого растворителя в последние времена. «Все мертво…» И потому возможно все?
Искусство навигации
Дионисизм как искусство навигации связан с правильным поворотом штурвала. Не следует нарываться на рифы, движение гибко и предполагает не прямолинейное преодоление, а огибание, обхождение препятствий. Это соответствует влажному пути в алхимии, женскому началу, двойственности. «Я ходил учиться к двум ведьмам», — говорил Головин.
Свой перевод «Гласных» Артюра Рембо мэтр совершенствовал на протяжении многих лет. В тайном еврейском имени Бога гласных нет. Они изъяты и скрыты. Имя Бога непроизносимо, интактно для человека еврейской традиции. В двоичной головинской оптике оно представляет собой сухую оболочку, саркофаг, высушенную хризалиду бабочки, которая улетела. Возможно, гласные у Головина — это дионисийская музыка, которая позволяет богам спеть свои имена и перейти в бытие, манифестироваться. Гласные — это посредники, позволяющие свету Единого воплотиться в тела, а телам облечься в свет Единого. В гласных зашифрована линия метанойи — вибрации преображения плоти в идею, несовершенного в красоту, белого шума в музыку, черного в белое, белого в красное, «синего запаха снега» в «молчанье звездных пропастей», никогда не окончательного, в напряженном сплетении утверждающих и отменяющих друг друга оппозиций.
В таком медиатическом, обобщающем движении к целому и вокруг него Головин был шаманом, поэтом, иерофантом. Иерофантом синтеза, неутоленной односторонности, единства невозможного, сплетения несоединимого. Пьяный корабль был ретортой растворений и возгонок, сосудом бытийных сочетаний, возможных только в режиме двух начал — светового и хтонического.
Головин учил проживать мысль, лелеять эйдос. Плавание его Корабля впечатывало мысль в плоть, запредельное в человеческое, единое во многое. В лабиринте мифомании Головин переплавлял собственную жизнь в витиеватую, парадоксальную ткань ноотического облака, очень сходного с «прыжком летучих рыб» или «созвездием пылающих кораллов».
Александр Дугин однажды рассказал, как он понимает слова Юлиуса Эволы о «метафизическом действии», на которые он обратил внимание еще в юности, работая над переводом книги «Языческий империализм». Рассуждение весьма ревелятивное.
Представим, что нам нужно принять решение и действовать в некой важной жизненной ситуации. Мы подступаемся к ней, вооруженные полнотой представлений, опыта, знаний, интуиций, эмоций, мнений, советов наших ближних и дальних друзей и даже соображениями врагов. Создается образ ситуации, в которой все расставлено по полочкам и решение почти очевидно. Однако в данной точке нашего эксперимента следует остановиться и сделать реверсивный ход. Нам надо посмотреть на то, каким образом, с помощью каких средств и механизмов, исходя из какой перспективы, принимая какие исходные данные, нормы и ценности мы сделали заключение о ситуации. Если внимательно присмотреться к фону принятия решения, станет понятно, что само решение не так уж и очевидно: возникает мысль, что при применении иного «методологического аппарата» и при изначальном выборе другой системы координат (например, ценностной) решение будет другим. Так, подъем на иную высоту ландшафта открывает новую перспективу рассмотрения ситуации. Переход от феноменальной картинки к ее ноологическому видению (если мы в парадигме платонизма) разрушит предварительное решение, казавшееся поначалу весьма убедительным. Рефлексия способов принятия решения релятивизирует само решение.
Мы обнаруживаем себя подвешенными между двух обрывов над бездной. Если следовать советам хищных птиц из «Заратустры», остается расправить крылья. Крылья в данной ситуации будут означать воздушную дионисийскую практику: видеть одновременно решение и контекст решения, отменяющий это решение, как если бы мы в одно и то же время созерцали прекрасный цветок и внимательно вглядывались в сад или утренний рассвет, которые сделали его раскрытие возможным и которые своим великолепием его затмевают. Действовать при одновременном удержании в уме двух планов, двух картин, каждая из которых ставит под сомнение другую, — очень тонкая операция. Это и есть метафизическое действие. Так, по-видимому, удерживают мир в особом ноотическом напряжении высшие духовные сущности.
В пароксизме высоты этого синтеза мысль все же надеется реализоваться, вибрируя и переливаясь через собственный край, через свою границу, почти прекращая быть мыслью и обращаясь в жизнь, бытие, жест, поступок, судьбу, она перестает быть также мыслью личной и становится чем-то созвучным универсальной божественной мысли, пребывающей в нераздельности и неслиянности своих элементов, на границе знания и бытия, бытия и ничто.
Так, по всей видимости, мыслил себя и капитан Пьяного корабля в мистическом упоении полнотой своего высшего состояния, двигаясь в ту неведомую страну, что находится гораздо дальше того «там», где птицы разверзают ночь волнующими криками «Текеле-ли»… Так мыслят и проживают свою вечность ангелы, истинные люди, о которых редко говорил Головин, и боги, которых он также иногда упоминал…
«Упраздненный демиург» и дионисийский топос Евгения Головина
Александр Дугин, исследуя траектории платонических нисхождений, недавно рассказал о явившемся ему в грезе изящном геометрическом рисунке неоплатонической ойкумены: его можно представить в виде двух сомкнувшихся между собой вершин конусов или двух чаш — символизирующих «космос эстетикос» и «космос ноэтикос». Их основания уходят в бесконечность вверх и вниз[110]. Эту картина набросал в своем «Федоне» Платон, затем она была повторена в описании соотношения эстетического и ноотического миров у Плотина.
Дугин изложил ее, превратив в изящную интерпретацию дионисийской мистерии, абсолютно ревелятивной в случае Головина.
Плотин представлял космос двояко, как две взаимообратимые таксономии, сферы ноотическую и эстетическую (феноменальную), сопряженные переходом, зональным поясом в котором пребывает бог — зональный демиург. Геометрически это можно представить как две чаши, сомкнутые своими основаниями, как два конуса или две пирамиды, приставленные друг к другу своими вершинами, или как песочные часы. Этот зональный демиург — насельник верхнего ноэтического космоса, но непосредственно управляющий процессами умаления и возрастания бытия в рядах нижнего, эстетического космоса. Он — ноэтический распорядитель мира наличия из мира первообраза. Он — умный созерцатель умного созерцаемого ноэтической сферы. Он собирает вещи нижнего мира, возводя их по нитям усиления интенсивности бытия (особь-вид-род), от множества к немногому, к самому себе как единому управляющему всеми вещами, их видами и родами, представляющими собой невидимую сферу даймонов, ангелов, богов, которые возводятся к своим эйдетическим образцам и, восходя, концентрируются вокруг демиурга. Однако демиург, творец всего, в том числе и богов мира, есть ли он Бог-Творец, о котором ведется речь в Символе Веры? Дугин показывает, что нет. Демиург несамодостаточен, он творит не из себя, а из небесных образцов, из следующего уровня невидимости, который он созерцает. Гностики назвали небо ноэтической сферы «плеромой», полнотой. Топос верхней сферы напоминает воронку, перевернутую вниз вершиной пирамиду, у которой внизу, в точке соприкосновения с демиургом, умный мир приходит к простоте, к единству. При этом верхний регион плеромической полноты, трансцендентный демиургу (
Рассматривая эту чудесную двойную проодическую топику, Филон Александрийский, попробовавший одним из первых придать ей христологическое звучание, просто проигнорировал все, что располагалось над демиургом, рассмотрев идеи как мысли Бога и развоплотив демиурга в инструментальную структуру регуляционного типа.
Однако означенный зональный демиург, выведенный у Платона, в разных платонических вариациях может интерпретироваться различным образом. Он может строго выполнять посредническую роль созерцателя высших генадических измерений Неба и транслятора божественных энергий в видимый космос (то есть примириться с Высшим Богом и стать его ангелом) или сыграть роль злого начала — узурпатора, создателя плотного мира как подражания Плероме, как симулякра (как считали гностики), а далее объявить себя Первосущностью, закрыть, заслонить Небо, узурпируя его генадические функции. Неоплатоники плотиновского толка решали эту задачу по первой схеме, гностики — по второй. Ставило и решало ли эти вопросы христианское богословие в лице ранних, да и поздних отцов церкви, остается пока открытым вопросом.