реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Где нет параллелей и нет полюсов памяти Евгения Головина (страница 50)

18
В горячем, влажном, пенистом инферно, В сапфировой крови надменных джунглей Кипит желание… и вот… мгновенно В Гиперборее раскаленных углей Метафора неистово клокочет, Хрипит оскал кровавой светотени И в неподвижно-снежном ритме ночи Медлительно… рождается… движенье…

Музыка мистерий возрождала ритм древнего праздника, когда-то лежащего в основании ритма жизни греческого полиса. Как будто в затопленном городе кто-то оживлял мифы античных Великих городских или сельских дионисий, с их театральными эпизодами, драмой, хором, гимнами, мусическими агонами, испытаниями, смертью, преображением, воскресением.

Когда из пропасти, которую профаны Зовут «иллюзией», поднимется Эрос, Когда его огонь — кудрявый и хрустальный — Забьется в бледной эпидерме грез… Когда с вонючим треском голой тезы Сгорит червивая эклектика ума, Когда среди сиреневых гортензий Взойдет незнанья повелительная тьма… ………… О, внешний мир! Зачем? Куда? Откуда? Скорее вспять… по собственным следам… Плывет по венам раскаленная секунда И восприятие горит, как Нотр-Дам.

По-видимому, мэтр был, как он сам называл это, «мастером интенсивных метаморфоз». Когда восприятие неофита было раскалено добела, он мгновенно сметал разрушенные и расплавленные материальные иллюзии темного века, а затем тонкой кистью, прозрачной акварелью обрисовывал контуры иных миров. Эйдетических миров. Миров ангелов и демонов, божественных миров. Александр Дугин назвал эту особую операцию «упразднением демиурга». Два мира — эстетический, феноменальный, и ноэтический, ноуменальный, соединенные узким перешейком, опрокидывались друг в друга после того, как страж ноуменального порога, демиург, покидал свой пост или устранялся, сметался напряжением высоких энергий высшего мира вниз или низшего мира с его страстным запросом вверх.

Мир рассудочный банальный феноменальный прорывался, как экран из папиросной бумаги, обнажая свои бесчисленные обманы, и головинский vis-a-vis неожиданно остро и отчетливо понимал, что:

…раздавленная роза на мостовой это не роза это темные круги на воде от падения нашего тела в реальность. и наука о нашей жизни — не философия это зоология, глава тринадцатая — жизнь червей в восковом яблоке

Молниеносная стратегия преображения мира вокруг, людского быдла, пейзажей, атмосферы была целью и смыслом головинского мистериального действа.

Явления ноотических порядков, призванные в наш мир, всегда ошеломляют, сбивают с толку, ужасают, ввергают в паническое бегство, безумие, приоткрывая на миг (или навсегда, как повезет) бездны множественных смыслов, многообразный насыщенный мир трансцендентных пейзажей, существ, зверей, цветов и камней. Этот ноотический прорыв творится в особых энергетических выплесках, тщательно приуготовляемых или спонтанных — праздниках, феериях, в актах теургий, молитвах, гимнах богам, в стихосложении, живописи, танце — во всем, что творческим восторгом преодолевает «хладное бессилие будних дней», освобождает душу из тесноты банального, рождая бытие в бытии.

Фанетия и дазайн

О фанетии поэты мечтают как о тонкой субтильной атмосфере, особом антураже, возвещающем о «непредвиденном вдохновении», о инобытийном пейзаже, на фоне которого возможна теофания, божественное вторжение, божественное присутствие. Атмосфера фанетии во время головинских мистерий бережно нагнеталась, хранилась, запоминалась, транслировалась. Участники действа подвергались своего рода предварительному допросу, дабы исключить вторжение на облака грубых психических энергий, низменных помыслов, банальных толкований.

Но, как известно, вопрос о фоне любого события сам по себе двусмыслен. Птица на фоне неба или небо на фоне птицы?

Кажется, что это просто искусство взгляда. А может быть, вещь и фон должны встретиться в каком-то другом, непроективном отношении — в танце, в созерцании, в несказанном (arreton) взаимном присутствии? Может быть, следует говорить о другой мысли, другом действии, чем те, от которых под чарами модерна человечество впало в порочную зависимость?

И задумчиво кружится Нарисованная птица, Нарисованная птица На окне, которого нет.

Головин был мастером децентрации, расфокусировки глаза. Он смещал внимание существа слегка в сторону от неподвижных мертвых коагуляций, обычно принимаемых за сущность вещей или собственного Я. Он менял местами вещи и фон. Иногда он провоцировал учеников рассматривать деталь как центральное событие инициатической инспирации, видеть в незначительном персонаже какой-нибудь литературной истории тайный ключ дешифровки «догматического хода вещей».

Евгений Всеволодович культивировал зыбкое субтильное состояние, которое Мартин Хайдеггер описал как Dasein, «вот-бытие», на границе сущего и бытия, как вибрацию человеческого присутствия в мире, осторожно дотрагивающегося до мира вещей, до сущего, пытающегося показать истину вещи, вскрыть ее внутреннее, извлекая из потаенного и выводя в непотаенное, одновременно сохраняя ее тайну (ведь откровение противоположно разоблачению).

Мир — это вовсе не плотное вещество, а мы сами — не твердые кристаллы, не сгустки воли или лучи направленного света.

«Неточное движение возможного» — так определил человека Александр Дугин. Мы пытаемся набросить на мир нечто вроде рамки, проекта. Но в попытке проектировать мир мы набрасываем на сущее заведомую удавку, схему, план и так проскальзываем мимо истины и мимо себя самих. Наше Dasein вывешено в мир. Мы вплетены в вещи, в способы предстояния миру, в системы отношений с ними. Эти предстояния, представления, пребывания основаны на очень ответственной встрече с миром лицом к лицу. Мы открыты в контакте с миром, в котором свобода нас, и свобода вещи, и наше утверждение о ней взаимно взвешены. Наше знание, представление в таком легком и гибком проекте допускает вещь в ее собственном бытии, без того, чтобы ее разоблачать или отступать перед ее закрытостью. Это знание есть одновременно наше бытие, базирующееся на открытом отношении к жизненному миру, который, в свою очередь, сам подвижен и беспокоен, каждый раз утверждая и отменяя себя через раскрывающийся горизонт, через игру фона и вещи, и через эйдетическую вертикаль, через ожидание внимания богов и тревожное и молчаливое бытие к смерти.

В головинской вселенной вслед за диссолюцией ложных форм в игру вступала живая стихия вселенной, которую поэт в своем жречестве энтузиазмом, мистическим восторгом эйдетически увенчивал высшими энергиями небесных генад. Его космическая литургия преображала стихии, призывала богов.

Боги приходят к тем, кто их ожидает, — тогда плотные сущности растворяют свои определенности и вступают в новые вертикальные круговороты жизни, тогда они начинают новый танец боговмещения, богоодержимости, восхождения к своим Небесным образцам.

Где в этом танце восхождения останавливался Головин? В какие сферы приводило инициатическое помрачение его учеников? Это зависело от тайного огня, снов, ассистирующих и блокирующих даймонов, качеств растительных элексиров и других факторов, навязчиво поставляемых службами бессменного недружелюбного союза Великих богинь-матерей. Разумеется, в первую очередь это зависело от созерцательного порыва адепта вверх к конусу ноэтического, к его неисчерпаемому резервуару смыслов.

Комос: московское тело мистерии

Великие дионисии в Древней Греции длились три или четыре дня. Праздник дробился на несколько частей: утром происходило торжественное шествие в честь бога Диониса— помпа, в которой участвовали представители всех групп населения Аттики. Затем следовали состязания детских и мужских хоров, после захода солнца — комос, шествие с пением и музыкой, далее вновь выступали хоры с трагедиями и комедиями. Хоры были идеальными зрителями, участниками и интерпретаторами сценического действа, диалогически взаимодействуя с публикой. Но празднество имело и иные измерения…

«При мистическом ликующем зове Диониса разбиваются оковы плена индивидуации», — писал Ницше в «Рождении трагедии».

«Разбить оковы плена индивидуации»… С этого Головин начинал цикл своих дионисий. Как маг и дирижер, он подступал к ним через создание некоего коллективного мистериального тела, как будто бы заготавливаемого для дальнейших деликатных операций. Это тело напоминало странное войско Диониса и одновременно его дифирамбический хор. Сбор адептов начинался с чудного необъяснимого зова — почти неслышимого, внутреннего, воображаемого, загадочного, напоминающего тот, которому внимали менады и вакханки в предвкушении явления Великого бога в аттической Греции. Этот диковинный зов трансформировался в телефонные звонки, договоренности о встрече, наконец, в саму встречу. Мережковский в «Тайне Запада», описывая дионисийские мистерии в Греции, отмечал, что менады и вакханки, в неистовстве призывающие Диониса, сновидческой открытостью души, дрожью, особым трепетом тел предчувствовали явление своего Бога, выкликивая, призывая его особым завыванием и улюлюканьем, похожим на то, как ловцы во время охоты загоняют зверя, — ululatus, ololygmos, alala (как похоже на «улялюм» Эдгара По). Какое-то очень заговорщическое, хтоническое, по-женски грациозное движение — кибелическое, но напоминающее одновременно нордическую «дикую охоту», римскую сатурналию, греческий комос, разворачивалось на московских улицах. Как будто кавалькады неистовых духов завораживали и похищали души людей в другую далекую страну.