Коллектив авторов – Детство в европейских автобиографиях (страница 115)
Любознательность, свойственная мне с раннего возраста, оставалась такой же живой и деятельной; моему разуму, однако, недоставало знаний, чтобы осознать ценность или оплакать утрату трех дорогих мне лет, прошедших со времени поступления в Вестминстер до появления в Оксфорде. Вместо того чтобы оплакивать свое домашнее заточение, я тайно радовался недугам, избавлявшим меня от школьных занятий и общения со сверстниками. Лишь только боль становилась терпимой, чтение, не скованное никакими правилами и лишенное системы, занимало и услаждало часы моего одиночества. В Вестминстере моя тетка стремился к одному – развлечь меня, доставить мне радость; в Бате и Винчестере, в Беритоне и Патни ложное снисхождение уважало мои мучения; мне разрешили, воздерживаясь от контроля и совета, удовлетворять все изменчивые желания моего незрелого ума. Мои безграничные аппетиты постепенно приобрели
Мое первое знакомство с теми событиями прошлого, которым я посвятил столько лет жизни, следует признать случайным. Летом 1751 г. я сопровождал отца в его поездке к мистеру Хоарсу в Уилтшир; красотами Стоурхеда я наслаждался значительно меньше, чем обнаруженным в библиотеке широко известным «Продолжением Римской истории Эчарда»[621], сочинением, написанным, бесспорно, с большим мастерством и вкусом, чем ему предшествующее. Эпоха правления наследников Константина[622] была для меня абсолютно новой; я бывал целиком захвачен переправой готов через Дунай, когда, подчиняясь зовущему к обеду колоколу, с неохотой отрывался от интеллектуального пиршества. Мимолетный взор скорее возбудил, чем удовлетворил мое любопытство; едва вернувшись в Бат, я достал второй и третий тома «Истории мира» Хауэлла[623], содержащие обстоятельный обзор истории Византии. Магомет и сарацины[624] захватили мое внимание незамедлительно; какой-то инстинктивно возникший критический дух повлек меня к первоисточникам. Симон Окли[625], оригинал во всех отношениях, первым открыл мои глаза; я шел от одной книги к другой, пока не завершил полный круг истории Востока. Не достигнув шестнадцати, я исчерпал все, что можно было узнать, пользуясь английским языком, об арабах и персах, татарах и турках; тот же пыл вдохновлял меня гадать над французским д’Эрбело[626] и толковать варварскую латынь «Абульфарага» Покока[627]. Столь беспорядочное и разнородное чтение не могло научить меня думать, писать или действовать; единственным, что лучом света проникало в этот суматошный хаос, было рано появившееся сознательное стремление к порядку времени и места. Античная география отпечаталась в моем мозгу картами Целлария и Уэллса[628]; элементы хронологии я усвоил благодаря Штрауху[629], таблицы Гельвица и Андерсона[630], анналы Ашера и Придо[631] позволили установить последовательность событий, навсегда запечатлев в форме ясных рядов множество имен и событий. Смакуя историю первых столетий, я нарушал границы, воздвигнутые умеренностью и пользой. Я осмеливался на своих детских весах взвешивать системы Скалигера и Петавия, Маршема и Ньютона[632], которые лишь в редких случаях изучал в оригинале; трудности согласования Септуагинты[633] с еврейской хронологией лишали меня сна. Я прибыл в Оксфорд с запасами эрудиции, которая смутила бы профессора, и степенью невежества, которого устыдился бы школьник.
Завершая описание первого периода моей жизни, чувствую желание высказаться против банальных восхвалений счастливой поры детства, расточаемых с таким притворством. Этого счастья я никогда не знал, о том времени – не жалел; если бы моя бедная тетка была жива, она подтвердила бы рано оформившееся постоянство моих чувств. Конечно, мне могут ответить, что
Школа – это пещера страха и печали: плененные дети прикованы к книге и парте; непреклонный учитель владеет их вниманием, каждую секунду томящимся желанием убежать. Как персидские воины, они трудятся под плетьми[636]; обучение заканчивается еще до того момента, когда они могут осознать пользу жестоких уроков, которые их принуждают повторять. Это слепое и полное повиновение, быть может, необходимо, но оно не способно доставить удовольствие. Свобода есть первая потребность нашего сердца; свобода есть первый дар нашей натуры; не скованные цепями корысти и страстей, мы становимся свободнее подобно тому, как становимся старше.]
Доротея Фридерика Бальдингер
(1739–1786)
Родилась в Тюрингии в семье пастора. В 1743 г. семья Фридерики переехала из г. Гроссенготорна в г. Лангензальц. В 1744 г. умер ее отец. В 1761–1762 гг. она училась на врача частным образом. В 1764 г. начала практическую деятельность как врач. В том же году вышла замуж. В 1765 г. родился первый ребенок (дочь Софья), в 1767 г. – сын Эрнст. В 1768 г. переехала в Йену и приняла должность профессора кафедры ботаники. В том же году родилась еще одна дочь – Фридерика, в 1770 г. – сын Христиан, в 1772 г. – сын Иоганн (умер в 1773 г.). В 1773 г. Фридерика переезжает в Геттинген и становится профессором медицины и директором университетской клиники. В 1774 г. умирают ее сыновья Христиан и Иоганн (род. 1773). В 1778–1782 гг. она пишет сочинение «Очерк воспитания моего ума [сознания] (Versuch uber meine Verstandeserziehung)». С 1782 г. преподает медицину в Касселе, одновременно является лейб-медиком графа Гессен-Кассельского, пишет эссе о графском замке Плессе. В 1783 г. пишет обращение матери к своим дочерям на день их конфирмации и публикует в «Журнале для женских покоев» («Magazin fur Frauenzimmern»). В 1784 г. хоронит сына Эрнста и через два года умирает сама. Жизнеописание впервые напечатано в 1791 г. [637]
Опыт воспитания моего ума (к моему другу)
Должна ли я описывать историю моего умственного развития? Как будто бы я обладаю столь большим умом, что стоит прилагать усилия для того, чтобы проследить его путь! Я предлагаю здесь вовсе не это, а лишь историю моего воспитания в той мере, в какой оно оказало влияние на весь мой характер.