КИРИЛЛ ДЕНИСЕНКО – ОБЩАК Творца: ХРОНИКИ ПЕРЕВЕРНУТЫХ МИРОВ (страница 2)
— Прости себя… — уверенно, будто в самые потаённые пути души заливая цельбоносный нектар, молвил старец.
— Я не могу. Я очень боюсь, что всё это никогда не закончится.
— Страх не свойственен тебе. Никому. Им боги людей никогда не наделяли. Он противен пред ликом их.
— Какие боги, старик… Посмотри на нас. Кто-либо это заслуживает? Сколько людей от нас отворачивают лица и проходят мимо? Мы вне социума. Они смотрят в смартфоны, и даже умирают сами для себя. Для всех интернет стал той дудочкой гамельнского крысолова, уводящей в несуществующие миры, что на деле лишь сочетания нулей и единиц. Мы живем в этом ужасе.
— И это не свойственно тебе.
— Что?
— Тебя действительно волнуют их жизни, мысли? Ты боишься. Боишься себя. Не можешь простить, и глубоко внутри сам уже давно всё решил и предопределил с этими несчастьями. Но они не кружили бы над тобой. Чтоб ворон летал над полем — надо, чтоб там было чем поживиться. Ты искренне хочешь страдать. Жаждешь наказания из-за внутренних неладов и чувства вины, проистекающей из твоих представлений о нормах и твоего же несоответствия им.
— Бред. Зачем я с тобой только говорю. Библейская кладезь знаний во плоти! — устало махнул рукой Христофор.
— А ты и не говоришь. Всё в тебе. Для меня Библия, между прочим, — просто страницы, а кому-то — миллионы судеб и глас Божий. Но всё это неважно. Мудрость в том, хочешь ли ты быть настоящим, заглянуть в себя, либо дать обидам, раздражению и эго властвовать над кем-то и указывать. Может, те, кто поступили с тобой так, всего лишь зеркало тебя? А ты себя и не узнаёшь в их отношении, подобно псу, увидевшему свою морду в морской глади? И чем он больше пугается и фырчит, тем больше ряби, рисующей монструозные отражения. Не ищи врагов, не пугайся — так только у тех, кто в сомнениях.
— Намекаешь — обрести Бога?
— Обрети для начала себя, а Он уж в каждом. Вы, такие люди, в поисках того, что не увидеть, не потрогать. Посмотреть на себя думал? Ты давно смотрел на себя?
— Отёкшее, заросшее рыло… Нет уж, спасибо, старик.
— Опять… В глаза свои посмотри! Они не приемлют ни гендерного, ни национального признака. Глаза не имеют пола, не принадлежат к партиям и конфессиям. Они не оскорбляются и не злятся. Глаза исполнены либо несчастья, либо счастья… Они просто живые. Но не зеркало нужно. Кому-то только Голубой Сапфир[1] поможет явить, каков он, а кто-то себя распознает, не ища материального подтверждения… — собеседник устало вздохнул. Достал из кармана скомканный кулёк и принялся бережно раскручивать, извлекая пальцами с ногтями, набитыми грязью, корочку ржаного хлеба. Старик, зажмурив глаза, с наслаждением потянул ноздрями плотно прижатую к носу корку. — Голод учит наслаждаться вкусом. В пресыщении ты жаждешь только набиваться пищей. Да отдалённо чувствуешь что-то. Но первый укус, если ты реально голоден, — каждая крошка ласкает твой язык, и мозг чувствует радость наслаждения. Это сущий фейерверк. Громкий и яркий. Будешь?
— Тебе нужнее.
Старец громогласно рассмеялся:
— Нужнее тем, кто намерен бороться. Старикам время рассказывать байки и делиться мудростью. Молодым — сражаться. Держи!
Христофор сделал движение взять предложенное. Старец сжал хлеб, не отдавая, как только его потянули из морщинистой руки, свободной крепко схватил парня за запястье, вкрадчиво посмотрев в глаза своим одним зрячим левым, без единой варикозной венки, чудесно сохранившим краски жизни, доступной только юным.
— Я отдаю тебе со спокойной душой этот хлеб. Ешь, не торопись. Его очень мало, но не смей усомниться, каждая крошка несёт в себе силу. Я берёг этот хлеб. Ты напоминаешь мне старого знакомого… Решись уже заглянуть в себя — и не позволяй, чтобы ветошь прошлых поступков душила тебя. Будь тем, кем хотел быть всегда. Сейчас время возможностей.
— Уже слишком поздно… — Христофор потянул руку, но старик не отпускал, приблизив удивительно белоснежное и чистое лицо.
— Всё неизменно! — выждав паузу, он продолжил. — Посмотри на себя: ты всегда песчинка на краю Вселенной, которая не видит, с руками и ногами ты или без них. Важны только твои поступки. Ешь! — он похлопал по руке и отвернулся.
Христофор отучился от брезгливости, но сперва рефлекторно понюхал протянутый кусочек хлеба. И он пах на удивление приятно, будто только что из печи. Парень открыл рот с потрескавшимися губами и положил хлеб на язык, начал медленно жевать. Голод гнал быстрее проглотить обретённый кусочек, но человек хотел растянуть удовольствие. И правда — всё тело, мгновенно позабыв о холоде, сосредоточилось на этом маленьком кусочке хлеба. Сколько раз в далёкие времена, что сейчас стали как сон, выкидывал еду, когда из-за обжорства уже просто не лезло. Он аж всплакнул. Стало обидно. Задумался:
— Знаешь, я с детства боялся темноты. Интересно, ведь древний человек боялся остаться в темноте… Не зря же говорили, чтоб хранили очаг.
— Они боялись диких животных, ну и верно: угаснет огонь — во тьме замёрзнут. Тебе-то чего страшиться тьмы? Демонов, что в ней прячутся?! А если они действительно прячутся в ней, чего тогда их опасаться? И прекрати рассуждать об этих глупостях. Дожёвывай не спеша и не отвлекайся. Подумай о светлом, о хорошем. Никаких пустых разговоров. Я спать.
Старец закрыл единственный глаз и, скрестив руки на груди, начал засыпать в коронной позе, будто возвышаясь над всем людским миром, сидя на своём особенном табурете. Христофор последовал совету, только, как ни клонила слабость в сон, начал думать о детстве, о маме. О том, что мечтал завести гепарда. Выучиться на ветеринара. Работать с животными. Быть полезным. Он прожевал и проглотил корку. Стало спокойнее. Парень заснул, но ненадолго. В коробке звякнули монетки. Он поднял веки. Перед ним стояла — с прекрасными глазами, в необъятной, богато-красивой белоснежной шубе, почти касавшейся земли подолом, обутая в замшевые длинные сапоги на высокой шпильке — Ева. Она долго стояла и смотрела на него. Возможно, не могла признать, что этот некогда обеспеченный мужчина, представитель криминального мира, так усердно и всё же тактично добивавшийся её любви, просит милостыню в сиротливо-заброшенном и заснеженном сквере в этот необычайно холодный день.
— Христофор… — то ли вопросительно, то ли утвердительно произнесла она.
У него не было сил ответить. Стало стыдно. Он не мог и смотреть на неё. Да, он имел женщин, много женщин, и эти связи были и длительными, и короткими, но Ева…
— Прости… Я… Я…
— Христофор…
II
Она присела перед ним, не заботясь о шубе, и протянула руку к его щеке. Глаза мужчины увлажнились: раньше и смотреть-то на него без отвращения не желала, а тут — прикоснулась.
— Христофор… Я могу тебе помочь? — её голос, словно хор тысяч фей, звучал нежной мелодией, хотя скорее это был результат тренировок, и интонация происходила от знатных актёрских способностей; и делалось всё лишь из-за того, что камера, инсталлированная в хрусталик её глаза, записывала свидетельство щедрости и отсутствие брезгливости к обездоленным.