Кира Брайан – Идиллия да оладьи (страница 35)
– Это было отвратительно. Она болеет, ей плохо, а вы тут вздумали угрожать, – Шершень усадил их на диван и хмуро посмотрел сверху вниз. – Когда кому-то в доме плохо, он становится приоритетом. Это нормально. Почему вы ведете себя так грубо? – Он вздохнул, а потом устало добавил: – Я не стану отчитывать Клауса, у него есть на это Марта, а вот с тобой, мой дорогой Крыс, мы серьезно поговорим вечером.
До прихода Марты Клаус просидел в комнате, думая над тем, что сказал им Шершень. После разговора на диване Шершень увел куда-то Крыса и явно высказал ему за все, что тот тут устроил. Клаус даже не знал, радоваться или расстраиваться, что ему в итоге придется слушать нотации именно от Марты, а не от Шершня. Может, было бы проще выслушать разочарование от Шершня и потом делом загладить вину? С Мартой было сложнее. С ней всегда и во всем было сложнее, и Клаус не всегда ее понимал. Иногда, когда он только просыпался, то смотрел на Марту и думал, что совершенно ее не знает или же знает, но какую-то другую Марту, которой сейчас с ним в комнате нет. Клаус даже не мог понять, почему вдруг обозлился на Муху, ведь недостатка во внимании и любви Марты он явно не ощущал. Как будто это было просто слепое ревностное желание, чтобы она принадлежала ему одному.
– Расскажешь, что такое сегодня было? – Марта зашла в комнату.
– Ничего не было.
– Правда? А вот мне тут рассказали, что вы с Крысом вздумали Муху обижать и обвинять в том, что ее любят больше. – Марта села рядом с Клаусом. – Что скажешь?
– Нечего сказать.
– Почему ты так поступил? Ты, правда, думаешь, что я люблю Муху сильнее?
– Не знаю.
– Ты же понимаешь, что это неправда? Мухе сейчас нехорошо и поэтому я должна о ней заботиться чуть больше. Но в обычное время я же не выделяю кого-то одного. Почему ты так поступил?
– Может, мне мало? Может, я хочу, чтобы ты выделяла? Например, меня.
Марта отшатнулась и удивленно посмотрела на Клауса, отчего-то пугаясь его слов. Ей захотелось сказать ему, что это неправильно. Она впервые подумала о том, насколько они с ним разные. В свое время они оба были окутаны любовью и купались в ее лучах, так сильно, как только могли. И если теперь сама Марта хотела разделить это чувство с теми, у кого никогда не было и не будет такой возможности, то Клаус решил, будто ему мало. Ей даже захотелось указать, что Клаус никогда не был обделен любовью и всегда имел ее столько, о чем остальным детям стоило только мечтать. И как сейчас он смеет говорить, что ему мало? Как же жаль, что он все равно этого не помнит и любое ее слово будет пустым звуком. Марта нахмурилась, вздохнула, а потом все равно обняла Клауса подрагивающими руками. Она любила своего маленького Клауса так же сильно, как и остальных детей. А еще она сильно боялась и опасалась того, кем в итоге станет ее маленький Клаус, ведь сколько бы она ни старалась воспитать его по-своему, Клаус все равно не сгибался и проявлял свою истинную природу.
– Смотри, что у меня есть, – Марта достала из кармана пальто леденец и протянула его Клаусу. – Гостинцы от тетушки.
– У меня есть тетушка? – Клаус непонимающе посмотрел на Марту, но леденец взял.
– Нет. Мы с тобой только вдвоем друг у друга, – она снова обняла его и уткнулась носом в макушку. – С каждым днем все больше.
23. Йозеф и язвы
К концу октября Йозефу начало казаться, что это все просто затяжной кошмар, где каждый день повторялся заново и менялась лишь одна незначительная деталь. В этом кошмаре их поднимали ранним утром, или же они совсем не спали; иногда были сражения, которые, к сожалению, уже перестали казаться чем-то особенным, а страх за свою жизнь стал ежедневным сопровождением. Менялись в этих кошмарах не события и места, не мысли и ощущение неизбежности разрушения, которое снаружи постепенно начинало перебираться внутрь. Менялись люди. Йозефу казалось, что изменились все, кроме них с Эрихом. Йозеф смотрел в лица парней, которых везли вместе с ним: они были молодыми и напуганными, а теперь за несколько месяцев будто бы постарели и озлобились друг на друга. Все чаще стали происходить драки и ссоры между солдатами, которые, конечно, пресекались, но совершенно не меняли состояние. Менялись и прожженные офицеры, которые с самого прибытия Йозефа были скупыми на эмоции и обожженные огнем фронта. Теперь их лица выглядели пустыми, словно война выбила из них даже тот стержень, который они за годы воспитали в себе, а вся храбрость и уверенность в правильности действий превратилась просто в механическое желание спустить в могилу любого вместо себя. Внезапно стало страшно не просто умереть. Стало страшно потерять себя прежде, чем пуля или снаряд выбьет из тела жизнь. Если выживет эта пустая и озлобленная оболочка, в которой не осталось ничего от настоящей личности, то такая жизнь казалась хуже бессмысленной смерти. В такие моменты Йозеф думал просить Эриха самому всадить пулю ему в лоб, если однажды Йозеф перестанет ужасаться жестокостью войны или вдруг сам присоединится не к вынужденному, а к осознанному насилию.
Но о таком Йозеф все же решил не просить. Он решил, что если произнесет это вслух, то сделает шаг навстречу этим кошмарным трансформациям и полной потере контроля собственных действий. Йозеф был уверен, что его намерение отказаться от бессмысленной жизни в вечном ужасе было намного правильнее, чем перестать видеть разницу между справедливостью и насилием. Война для него всегда была не справедливостью, а лишь концентратом жестокости, куда запихали неповинных людей, чтоб высасывать из них все живое. Она превращала людей в одичалых животных, которые, сбившись в послушную стаю, шли перегрызать своих сородичей, будучи уверенными в собственной правоте. Война не щадила, пробиралась под кожу и варварски выгрызала все остатки человеческой души, оставляя рубцы, в которые забивалась только злость и грубость. Йозеф чувствовал на себе это влияние, ее вяжущие следы в голове, от которых было не избавиться и не стереть. Он понимал, что эти следы будут с ним на протяжении всей жизни, они уже вросли под кожу, уже оставили там язвы, и Йозеф мог только постараться не допустить еще большее распространение этих язв.
Вечерами Йозеф сидел у костра и чувствовал это ядовитое жжение внутри, чувствовал, как гной заполнял открытые язвы, а черви ворошили воронку, устраивая себе гнездо. Он не мог остановить этот процесс, но мечтал содрать с себя кожу и наживую вырезать каждую язву, оставленную войной. Йозеф надеялся, что пока он чувствовал и ощущал инородность этих язв, пока противился их распространению и все надеялся сохранить хотя бы большую часть своего прежнего рассудка, то победил. За все это время у него была своя война – не сойти с ума и остаться человеком, а не стать героем и солдатом. В такие моменты ему особенно важно было видеть Эриха рядом с собой, увидеть в его глазах ту же борьбу и почувствовать немую поддержку, что он не один. Йозеф не один боролся внутри себя с напором, который так и намеревался его одолеть и переломать. Йозеф не один цеплялся за кусочки прошлого, чтобы хотя бы в воспоминаниях посмотреть на себя прежнего. Йозеф не один мечтал вытравить из головы все кадры и картины с того самого момента, как он прибыл на войну и стал солдатом.
Помимо Эриха, Йозефу помогали держаться за самого себя письма. Раньше, когда он только оказался на фронте, то был убежден, что не станет в любую свободную минуту писать полотна текста. Йозефу казалось, что это излишки для тех, кто не может существовать без своей семьи, кто убивается от тоски. Лишь им необходимо постоянно доказывать самим себе, что они все еще нужны где-то за пределами войны. Но перед первым же сражением Йозеф написал письмо Фриде, с которой никогда не был так близок, как могли быть близки братья и сестры. Тогда впервые за все время Йозеф почувствовал себя спокойно. Так он начал писать письма домой в любое время, когда была возможность.
Писал он исключительно Иде и Фриде, и содержание этих писем колоссально различалось. Иде Йозеф всегда писал, что все хорошо. Он рассказывал об успехах и просил ее побольше писать в ответ что-то о доме. Йозеф знал, что Ида читала эти письма вместе с мамой на кухне, а заставлять их обеих нервничать было неправильно. Ида много писала о детях, о родителях и говорила о том, как сильно скучает и поскорее бы ее брат был рядом с ними. Читая письма Иды, Йозеф снова мысленно перемещался в родной город и проживал все события вместе с ними, хоть и был далеко. Но спустя дни все равно поедал себя ощущением, что все они больше никогда не увидят его. Возможно, потому что завтра Йозефа могут убить. Возможно, потому что вернется он затравленным и озлобленным парнем, который сохранил в себе столько, сколько получилось. И никто из семьи не оценит этот подвиг, в котором Йозеф боролся с самим собой. Никто не поймет, как язвы разрастаются, как бы сильно Йозеф ни пытался заставить их затянуться. Никто, кроме Фриды.
Сам не понимая почему, но Йозеф писал Фриде обо всем, что чувствовал. Из-за того, что все письма проходили цензуру, Йозеф не мог писать в открытую, как ненавистна ему эта война и как сильно он боится остаться жестоким, безликим солдатом, а не человеком. Такие письма сжигались, а над ним насмехались, как над наивным дурачком. Но Фрида ведь была чудаковатой. И сам Йозеф это понимал, поэтому знал, что и она поймет его. Он находил обходные пути, писать о чем-то, совершенно не связанном с войной, но полностью передающим его отношение к ней. Йозеф знал, что Фрида поймет это и ответит на эти письма чем-то таким же бессвязным, чтобы поддержать его. Он писал о сюжетах несуществующих книг, о которых, якобы, ему рассказал Эрих, где персонажи умирают от смертельной болезни, а главный герой всячески старается вырезать на своем теле гниющие язвы, лишь бы продержаться подольше. Йозеф присылал ей свои рисунки с увядающими садами и лесами и блеклым огоньком где-то вдали, который вот-вот потухнет из-за жестокости человека, погубившего эти места. Он писал о раздавленных птенцах кожаными сапогами, которые даже не замечали мертвых птиц под своими ногами и двигались только вперед. После таких писем становилось проще. Ровно до момента, пока не приходил ответ, в котором Фрида рассказывала, что уже читала эти истории. И в финале этих историй главный герой покидает очаг вируса, а его язвы затягиваются спустя годы; огонек разгорается сильнее, когда добрая рука переносит его в тихое место, не тронутое жестокостью человека, а птенец выживает, когда летит на поломанных крыльях против толпы к родному гнезду. Йозеф читал ее письма, и его снова начинало тошнить, ведь тошнота так никуда и не исчезла спустя время.