реклама
Бургер менюБургер меню

Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 36)

18

Возможно, разрушение идет постепенно, но кое-какие вехи есть. Я понимала, насколько ясно он мыслит, и терпеть не могла, когда при нем говорили и называли его имя так, будто его нет, когда без всякой нужды начинали разговаривать громче или тише. ПОРА КУШАТЬ, ДА, МАЙКЛ? Папа, седой и огромный, как скала, неизменно отвечал с удивленным выражением лица: Что это все так разорались?

Но сейчас, желая защитить маму и ее личность, я испытывала другие чувства. Я всю жизнь наблюдала, сколь неуверенно она воспринимала происходящее, как продавцы в магазинах не скрывали своего нетерпения и люди обращались с ней будто с глухой или слабоумной, а то и в упор ее не видели. Ей приходилось сталкиваться с откровенными насмешками («ах да, не понимать по-ангрийски»[22]) и даже получать грубый отказ. Я боялась, что этот диагноз даст дополнительный повод отмахнуться от нее, словно от недееспособной. Если тебя и раньше считали человеком маленьким, а теперь принижают еще больше, можно и вовсе ужаться до нуля. Я просто хотела ее защитить, и больше ничего. Когда мне всё-таки удалось всё это проговорить, медсестра прикусила нижнюю губу и кивнула.

Она уже и сама пустила слезу и, словно фокусник, одну за другой вытягивала салфетки из коробки. Я высморкалась. Она тоже. Я не могла оценить глубины ее сочувствия. Мы на минуту замолкли. Потом она сказала, что ее тронула не уникальность моей истории, а ее обыденность. Что она стала медсестрой вслед за своей бабушкой-иммигранткой и матерью, что у бабушки был рак груди, что бабушка боролась с системой здравоохранения и подала внучке пример чисто человеческой заботы медсестры о тех, чья жизнь протекает на низших социальных ступенях. «Хотела бы я предложить вам рому. Давайте я принесу нам сок?»

Неудивительно, что, как я узнала впоследствии, она получила премию за свою доброту. Увидав ее имя в списке награжденных, я подумала, что в этом мире с его регулярными авариями должно быть больше премий за доброту. Должно быть больше людей, чья работа – пересобирать и сохранять в целости вещи и людей.

Я ждала, когда вернется медсестра, и слушала, что происходит за дверью кабинета. Мама деловито отвечала на вопросы врача и ординаторов. О своем диагнозе она то ли забыла, то ли предпочитала не думать. Рассказывала им о своих занятиях на курсах парикмахеров.

Я слышала, что ничего больше им не удалось зафиксировать. Я представляла себе, как они на нее смотрят – словно на чокнутую мошенницу, симулирующую потерю памяти. Спонтанные ассоциации, странные повторы – было ли всё это клиническими симптомами?

– Наверно, вам было нелегко в детстве, – сказала медсестра, подавая мне пластиковую чашку с соком. – Я имею в виду, потому что, кажется, вашей маме не хватает…

Она осеклась.

– Тормозов? – с улыбкой предположила я. – Логики? Уступчивости?

– Ага, – улыбнулась она, – всего этого.

По коридору медленно шел мужчина с ходунками. На нем был свитер с эмблемой «Montreal Canadiens», и он остановился пожелать нам всего хорошего. У него была больная правая нога, но в целом он выглядел вполне нормально.

– Мне девяносто лет. Я стар и туп. Стар, стар, стар.

– Стар и мудр, – подпела ему медсестра.

Слезы полились снова. Мне еще нужно кое-что выведать у мамы, объяснила я медсестре. Истории. Важные.

Вот было бы здорово, если бы память мигрировала от мамы ко мне, будто сплошная, однородная стая птиц. Но сейчас птицы не могли прилететь, сейчас в их стае образовалась брешь, и они не могли выбрать дерево, куда сесть, бесцельно перелетали к одному, потом к другому и снова возвращались. Вовремя и не вовремя.

Папа в тот год, когда ему поставили этот диагноз, очень переживал из-за потери памяти и рассматривал это как форму прогрессирующей амнезии. «У меня в голове всё плавится», – часто говорил он мне. Нередко я, видя его смущение и мужество, вынуждена была скрывать слезы. Он чувствовал, что теряет жизненно важную логическую нить, которая определяла его как личность. Ломались устоявшиеся схемы. В строительстве вербальных лесов он полагался на нас. Он прищелкивал пальцами и тихонько теребил ткань брюк, словно хотел добыть нужные построения. Он всё время пытался сложить стройную историю своей жизни, с помощью закономерных и достойных соединений заново пересобрать себя.

Только в последние его годы я видела, что он расслабился и смирился с постепенным размыванием границ своего мира. Как и у отца в стихотворении Рэймонда Энтробуса «Деменция», его болезнь превратилась в «синдром нежности», при котором «сложный человек становился проще». Он уподобился Сизифу, отвернувшемуся от камня. Его наполнила свежая жизненная энергия. Проникающий внутрь свет. Он ушел из героического центра истории и превратился в человека, который хочет просто тихо сидеть весь день, какой есть, без прикрас, чтобы ему не мешали; никаких дедлайнов, рисков, спешки, зависти, имиджа – ничего, что бы раздувало и подавляло его эго, что питало его тревожность, его целеустремленную натуру. Это не было своего рода просветлением или одухотворенным безмолвием. Всё было так, как было. Так он зрел. Таков был загадочный и умиротворенный цветок, которым он стал. Прихлопывал под любимые песни ABBA, всегда четко в такт. Плакал и восклицал не стесняясь, когда смотрел кино про океан.

Его провалы в памяти всё еще огорчали меня, но я начала задумываться, не было ли это благоприятной разновидностью самозабвения как следствия того, что человек забывает собственную манеру мыслить. Интересно, почему об этом никто не сказал. Деменция многого лишает, однако благодаря ей мой отец избавился от одержимости второстепенными сюжетными линиями, которые управляли его работой и жизнью. Освобождение своего «я», открытые пути для других сущностей, отсутствие давления позволило папе избавиться от человеческих ограничений и поймать неуловимое счастье. Все думали, что мозг моего отца умер, но я понимала, что мозг – это всего лишь часть, и, возможно, не лучшая и не самая выигрышная.

Мамино ощущение самости и до болезни было не так четко очерчено. Казалось, проблемы с памятью ее не тревожили, а может, она их даже не замечала. Она не вкладывалась ни в свою биографию, ни в репутацию в обществе, которой у нее и не было. Возможно, потому что ее индивидуальность годами отрицалась или ее «я» защищалось от вытесненного в подсознание материала; но она явно была готова ослабить жизненно важную нить, если таковая существовала.

В те дни я всё время искала ясные ответы на непростые вопросы. В те дни, потрясенная искажениями ее памяти, я постоянно сомневалась в собственном душевном здоровье. В те дни я чувствовала, что мы бежим наперегонки с разными прогрессирующими заболеваниями. В эти дни казалось, что сюжетная линия и последовательность событий ей абсолютно безразличны. В те дни моя мать то и дело исчезала в проулках, продиралась сквозь густой подлесок, легко и быстро убегала от меня.

В те дни… Мамин мозг говорил мне, что она – не биологический вид. Не цветок, который можно уложить в книгу меж страниц. Ее историю не зафиксируешь на месте, прижав к листу бумаги.

Мама меняла тему, мама разглагольствовала, мама теряла нить, мама рвала тугой переплет книги, которая называлась «Моя история» – наиболее защищенное издание, – и страницы с цветами разлетались во все стороны.

Наконец я перестала плакаться медсестре. Поблагодарила ее за объятие и пошла забирать маму, зверски проголодавшуюся и готовую обедать. Мы вышли на парковку и перешли на другую сторону улицы, где нас уже ждал мой муж.

Выезд перегородил человек в больничном халате и белых кожаных туфлях, со штативом капельницы в руке распевавший:

Мне бы только в мягкое кресло.

Мне бы только в мягкое кресло.

Мимо в опасной близости от нас промчался электровелосипед.

– В чем проблема? – спросил дежурный.

Человек в больничном халате пожал плечами:

– Не знаю, сэр. Разве что я немного волнуюсь.

цуёку[23]

Память о том, что не удается забыть, может стать проклятием. Однако, как пишет в книге «Азбука забвения: Пройти прошлое» Льюис Хайд, «радоваться забвению – совсем не то же самое, что протестовать против памяти».

На следующий день после того, как я написала кузине в Токио о мамином диагнозе, она прислала мне сообщение. И прикрепила фото городских деревьев с опорами – деревянными брусьями и столбиками. Красная сосна. Сакура. Обычные токийские деревья на обычных улицах в Токио. Я смотрела на фотографии и думала о том, сколько нужно опор, чтобы обеспечить поддержку слабым веткам и помочь молодому деревцу окрепнуть и вырасти.

Дочери должны служить надежной опорой своим матерям, написала моя кузина; насколько я понимала, у нее было сильно развито чувство долга, но она немного страдала от одиночества, хотя эти вещи никак не связаны между собой. Цуёку ситэ кудасай[24] – написала она через несколько дней еще в одном сообщении, сопроводив его эмодзи «бицепс».

444

Часы на приборной панели показывали 4:44. Никого в машине это не тревожило – кроме меня. На заднем сиденье моя оголодавшая мама, нимало не интересуясь зловещими обстоятельствами, съела рисовый шарик и взяла второй. Все неприятности, связанные с приемом в больнице, она, видимо, оставила в прошлом. Непонятно было, отдает ли она себе отчет в том, что вообще происходит.