Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 33)
Я заснула под легкое дребезжание окна на зимнем ветру.
Несколько дней спустя блогер-растениевод опубликовал снятые в оранжерее фотографии, пояснив, что нарочно пришел
прощай
В последние недели своей жизни, когда папа ослаб, он начал спрашивать о маме. Почти два года мои родители не оставались в одной комнате наедине друг с другом. В последний раз папа, разбирая для мамы ее счета и письма, упал и, не найдя в себе сил встать, отполз к стене, где и ждал приезда скорой. Шок из-за его падения, последующий непростой период, пока он не оправился, – для мамы всё это оказалось чересчур. Она позволила себе раз и навсегда отвернуться от него. Отвернуться тогда, когда он был наиболее уязвим, было равносильно утверждению: она уже отдала ему всё, что могла. Или просто: я сама по себе.
Я знала, что он скучает по маме. Он все время ее вспоминал, а в последнюю неделю, когда ему стало уже совсем трудно говорить, спрашивал про нее постоянно. Звал ее псевдонимом: «
Какие бы между ними ни возникали конфликты, папа об этом забыл. В его душе они по-прежнему состояли в законном браке, то есть он по-прежнему был ее мужем. Нередко я чувствовала, что он воскрешает в памяти ее образ, вызывает его из более ранних воспоминаний.
В те последние недели мы часто лежали рядом, общаясь глазами. Вокруг нас не собирались члены семьи, мы были одни, но вовсе не одиноки. Иногда я засыпала, а проснувшись, видела, что он смотрит на меня. Он бодрствовал. Порой он брал меня за руку, будто хотел мне что-то сказать. В тот день, когда я пообещала ему, что мама придет, он выглядел абсолютно спокойным.
Подобно ребенку, который упрямо пытается помирить родителей, я уговорила маму навестить папу на Рождество. Она пришла, и я проводила ее в его комнату, где он почти неделю пролежал с отказывающими почками, где я давала ему кислород и меняла катетер, потому что документы для паллиативной помощи зависли в очереди из-за праздников и пока только обрабатывались. Я слишком устала для того, чтобы напрягаться и руководить, поэтому уселась в уголке. Я поставила стул рядом с кроватью. Мама, которую этикет никогда не волновал, отодвинула его, потом еще раз – подальше. Она не умела вести себя у смертного одра, не знала, что, протянув руку, можно выразить то, что не удается сказать словами, так как это слишком печально. Не знала или не хотела знать. По этой причине ей нужно было поставить стул ближе к двери, в трех метрах от папы, от его затухающего пламени.
Папа, до самого маминого прихода лежавший с открытыми глазами, за всё время ее визита глаз не открыл. Она решила, что он где-то далеко и его не достать, но я понимала, что он превратился в астронавта. Он был везде и нигде. Парил меж планет. Она спросила его, помнит ли он ее.
Я смотрела, как он вспоминает ее, в то время как его мозг и все органы постепенно прекращают работать, а она сидела там и говорила в своей агрессивно-заботливой манере, и это было одно из самых мучительных и странным образом прекрасных явлений, которые мне довелось когда-либо наблюдать. Ярость улеглась. Измены и обиды утратили горечь. Неподатливое стало гибким. Не это ли происходит, когда двое удалившихся от дел врагов живут еще долго после окончания своих войн? Я ни на минуту не задумалась, как столь разные люди провели вместе хотя бы день, не говоря уже о годах. Напротив, я представила себе, что могло бы быть, если бы они отказались от старых сомнительных схем и фальшивых попыток сберечь семейный очаг и искренне постарались создать что-то новое.
«Частица меня ушла навсегда», – сказал Джордж Форман, когда его после единоборства длиною в жизнь попросили помянуть своего знаменитого соперника Мухаммеда Али.
Я смотрела, как папино дыхание вьющейся лианой лезет вверх по стене и заворачивает на потолок. Смотрела, как оно спускается вдоль стены, уходит в почву, возвращается в землю.
Наконец папа сказал:
Как только мама вышла, папа открыл глаза. Вид у него был на удивление умиротворенный. Я кивнула и пригладила ему волосы. Было Рождество, кто-то принес карамельный пудинг, и я поднесла ему кусочек на ложечке. Поправила зеленый кислородный баллончик и трубку у него в носу, последила за ставшими равномернее вдохами и выдохами. Включила телевизор, где показывали рождественский матч НБА, убавила громкость, увидела, как горят папины глаза, когда он смотрит на Леброна Джеймса с мячом на площадке. Когда Клей Томпсон промахнулся, бросая мяч в прыжке, я думала, время еще есть. Я не знала, что час последних вдохов настал, когда Андре Ингрэм стоял на линии штрафного броска. Папины руки деловито разглаживали простыни. Он всегда был таким аккуратным. Я не поняла, что это он так готовился и собирался уйти – или уже уходил.
Потом мы взялись за руки. Он сжал мою руку.
Через два часа папа умер.
синее
Я просидела рядом с телом отца всю ночь. В первые несколько часов он не был похож на мертвеца. Оставалось послесвечение. Лишь постепенно я стала ощущать, как в комнате исчезает его присутствие и атмосфера едва уловимо меняется. Словно свет его личности очень, очень медленно затухает, прежде чем погаснуть совсем. Его лицо успокоилось, стало лицом молодого человека или человека без возраста. Всё замерло, стало совсем тихо.
На следующее утро, когда явились облаченные в длинные, до щиколоток, черные мантии сотрудники похоронного бюро, когда мне стало ясно, что его личность ушла окончательно, я собрала его нераспечатанные письма и поспешила спрятаться в домовой прачечной. Меня слишком пугала перспектива увидеть, как выносят его тело. Пока мой великодушный муж встречал каталку, я пережидала, прислонившись к сушилке с плавно вращающимся барабаном. Мне казалось, что шум заглушит звуки моего плача. Меня отыскали две папины соседки, Рут и Анна. Первой пришла Рут. «Привет, дорогая», – сказала она, как будто мы заранее договаривались о встрече. Она носила велосипедный шлем для защиты головы на случай эпилептического припадка. «Твой отец был джентльменом, всегда приятно было его видеть», – сказала она спокойно и серьезно. За ней пришла Анна, взяла у меня из рук папину почту и обняла меня, как в медленном танце. Она поглаживала меня по волосам, раскачиваясь вместе со мной из стороны в сторону, двигаясь в такт хлюпающему жужжанию стиральной машины.
Рут было девяносто два года. Анне – девяносто четыре. Они не говорили
Через два дня, закопавшись в похоронной бюрократии и идя на поводу у своей прихоти, я заказала в интернете десять старинных аптечных флаконов – тех, что нашлись в той части Англии, которую сильно бомбили во время Второй мировой войны и где прошло папино детство. На фотографиях они выглядели убедительно, словно их, покрытые сажей, только что извлекли из-под руин, оставшихся после немецких налетов.
Приехала небольшая коробка с щербатыми флаконами синего стекла. Странными, с пузырьками воздуха, цвета летнего моря, набегающих волн. Я расставила их так, как, на мой взгляд, папе понравилось бы. Он поддерживал в своем жилище порядок, как в храме, и располагал все вещи так, чтобы создать умиротворяющую атмосферу спокойствия и согласия. Одна из моих близких подруг поставила в бутылочки цветы.