реклама
Бургер менюБургер меню

Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 31)

18

Праздник, или ритуал, Суккот завершается на восьмой день с заходом солнца, после чего шалаши разбирают. Осенью 2020 года моя свекровь скоропостижно скончается во время пандемии – через неделю после Суккота, который она провела, казалось, вполне бодро, – и оставит нам прекрасную, универсальную идею о том, что значит быть преемственной, обязанной прошлому, надежной семьей. Не застывшим, неизменяющимся артефактом. Не той, что выражается в победном списке достижений. (Она всегда говорила: Не старайтесь выглядеть хорошими и не волнуйтесь за свои успехи. Не волнуйтесь из-за того, что вы что-то сделали и чего-то не сделали. Я все равно вас люблю.) Не той семьей, которая служит актом комфортного сближения. На ее онлайн-поминках соберутся сотни человек; колоссальное множество избранных близких людей, связанных между собой не генетическими, а общественными заботами, добровольным тесным объединением и чудаческим спонтанным милосердием. Мы будем общаться, смеяться и рыдать, рассказывать разные истории, думать о том, как пережить шок и скорбь, и знать, что мы получили величайшее благословение, что наша дорогая Н., наш Лауреат Любви, завещала нам метод, дала нам открытую внешнему миру, не ограниченную рамками закона, неформальную модель создания родства. Утопический горизонт. Расширенный способ бытия. В этом мире, вне всяких сомнений, есть успокоение без стен. Есть бальзам за пределами пузыря. Найдется место для друзей и даже для чужих, у которых нет своего шалаша.

Как ты примешь? Как примут тебя? Говорят, ушпизин, почетные библейские гости или духовные предки еврейской диаспоры, не желают заходить в ту сукку, где не привечают бедняков и путников. На той же неделе, когда умрет моя свекровь, один плотник из Торонто по имени Халиль Сейврайт будет строить утепленные домики для бездомных, которых становится все больше и которые после начала пандемии разместятся во временных лагерях. К стене каждого из примерно сотни домиков будет прилеплена скотчем табличка с надписью «Здесь может поселиться любой». Глубокая идея среды обитания. В том парке, где мы с сыновьями будем строить сукку в память о желании наших предков построить дом и выжить во что бы то ни стало, мы увидим один из деревянных домиков Сейврайта, размером примерно четыре на восемь футов, с разноцветными словами: ЗДЕСЬ ЖИВУТ. Временное убежище для женщины, которую недавно выгнали из дому; сооружение в духе архитектурной реконструкции, возрождения в самом прямом смысле этого слова. Вот это и есть дом и сад.

В дни протестной акции «Захвати Уолл-стрит», начавшейся в сентябре 2011 года в Зукотти-парке, первой палаткой, которую удалось спасти от полиции Нью-Йорка, запретившей палаточный городок, стала сукка, обклеенная портретами еврейской анархистки Эммы Гольдман. В полночь, когда хлынул дождь, раздался голос из микрофона: «РАЗ, РАЗ… РАЗ, РАЗ… СЕГОДНЯ ВСЕ МЫ ЕВРЕИ! ПОСТРОЙТЕ СЕБЕ СУККУ И НОЧУЙТЕ В НЕЙ!» Это положило начало строительству палаточного городка. И так дело продолжается.

Вечером, когда умерла их бабушка, мои сыновья сидели с отцом на диване, смотрели братьев Маркс и по дому разносился смех и плач.

преемница

Я преемница еще и своего отца Майкла. Моего папы, который впервые почувствовал, что он лишился крова, в возрасте четырех лет, и самым ранним его воспоминанием было то, как мать-одиночка оставила его в чужой семье и от ужаса он сразу же заперся в садовом сарае. Подкидыш. Из укрытия его выманили непонятные звуки – мяуканье. Сделавший под деревом лужицу черный домашний кот благожелательно – или с благожелательным равнодушием, что можно было принять за любовь, – наблюдал за его появлением. История об этом детском эпизоде могла бы обрести масштабы космогонического мифа.

Остаток детства моему папе предстояло провести в семье Бернсов, с их семью биологическими отпрысками – все старше него. Они жили в полудеревенской атмосфере Кента, а позже, в 1940 году, когда бомбежки выгнали их из дома, перебрались в Бекенхэм, в муниципальное жилье. Со своей матерью он больше не жил и в глубине души всегда казался себе брошенным маленьким мальчиком, который ждал ее – маму, не сделавшую ничего плохого, но не имевшую того, что должны иметь хорошие родители, то есть приличного дома, продуктов в холодильнике, детского питания, готовой прийти на помощь семьи. Маму, которая попала в ситуацию, к великому сожалению, распространенную и невыносимую для одиноких женщин с детьми.

Мне рассказывали, что я, впервые увидев сквозь прутья кроватки кота, тоже влюбилась. Наш лондонский домашний кот, такой рыжий, такой мягкий, с роскошным, вальяжным хвостом, не мог меня не очаровать. В какой-то момент, очень рано, я почувствовала в своем папе кошачью душу, всегда остро переживающую за маленьких, заблудившихся, неприкаянных. Я замечала, что в браке моих родителей кошки служили очагом разрядки и совместного утешения. Как сейчас вижу очередного подобранного кота, растянувшегося на диване между моими родителями, и их руки, встретившиеся на его спине. Папины длинные пальцы пробегают по его хребту, мама чешет кота за ушками. «До знакомства с папой у меня никогда не было котов. Я их не любила», – однажды сказала она мне, пригибаясь к земле, как это делают, когда ищут спасения внизу во время урагана или хотят завести задушевный разговор с кошкой.

Папа каждый год жертвовал крупные суммы приюту для бездомных животных, даже когда зарабатывал совсем мало. Я не знала, что в этом проявлялись тревожные отголоски его детства. Но в последние месяцы его жизни, когда он начал постепенно уходить, я без удивления смотрела, как он с самым счастливым видом нежился на солнышке в компании наших самодовольных спасенных котов, свернувшихся клубочком у него под боком.

Помимо объяснений причин своей горячей любви к кошкам, больше ни о чем, что происходило в его детские годы, папа говорить не желал. Всякий раз, когда я начинала допытываться, мне самой становилось плохо, я жалела, что причинила ему боль, поэтому я научилась держаться на безопасном расстоянии от семейной истории. Лишь однажды он поговорил со мной откровенно – в нашей беседе о публикации моего второго романа. Убитое детство. Испорченное детство. Вот какие слова он произносил. Он признавал, что Бернсы, его опекуны, жили небогато – отец был коммивояжером, продавал пылесосы, мать работала школьной учительницей и страдала от подагры и ревматоидного артрита. Ему выпал не такой уж плохой жребий, но я понимаю его обиду за то, что они так его и не усыновили – возможно, это дало бы ему более уверенное ощущение принадлежности к семье. Может, его мать не стала подписывать отказ от родительских прав, без чего нельзя было его усыновить. Может, Бернсы решительно не хотели обзаводиться еще одним ребенком – уже навсегда. С тех времен не осталось ни одной фотографии, ни одного свидетельства заботы и ласки по отношению к нему. Он рос с убеждением, что в любой момент, если не поступят деньги на его содержание, его могут отослать обратно. Именно по этой причине он углубился в книги, сказал он мне. Чтобы исчезнуть. Чтобы сократить свое присутствие в семье и жизни, которые ему не принадлежали. По этой причине в четырнадцать лет он ушел и стал жить самостоятельно, работая курьером на Флит-стрит[19]. По этой причине он обратился к писательскому делу, думая, что это даст ему пристанище и он уже не останется без собственной истории.

Я помню всё, что он рассказал мне во время той беседы. Помню – и вспоминаю, как мой старший сын однажды ночью расплакался от страха и как плакал младший, испугавшись предстоящего переезда в другой дом. Вспоминаю и думаю о своих сыновьях, потому что, когда они пережили те страхи, им было по четыре года и ровно столько же исполнилось моему отцу, когда его привезли в приемную семью. Четыре года.

Сара Сентиль в своей книге «Любовь к чужим» делится своим опытом приемного родительства и участия в системе опеки. «На занятиях социальный работник предложила нам одно упражнение, для чего попросила нас назвать возможные чувства ребенка, которого забрали из родного дома и отдали в приемную семью. Она писала слова на большом листе бумаги, а мы повторяли хором: страх, смущение, стыд, вина, облегчение, злость».

В поздние подростковые годы мой отец иногда встречался с родной матерью. Но они так и не сумели поладить – травма их раннего расставания и ощущение, что он был какой-то не такой и поэтому она его бросила, так и не прошли. В семнадцать лет он впервые встретился и со своим биологическим отцом: женившись повторно и став отцом двух сыновей, тот скрывал его существование. Отношения с родным отцом, от которого он ничего не ждал, сложились лучше.

Его ноша – детское разочарование в родственных узах, память о травмирующей разлуке – порой внезапно давала о себе знать. Это каким-то образом проникало везде. Шептало в его книгах, кричало в его статьях, горько плакало в его фотографиях. На протяжении всей его профессиональной деятельности в самых ярких репортажах всегда фигурировали дети – осиротевшие, увезенные и попавшие в новые условия другой семьи. Дети, с которыми, в сущности, обращались как с ненужными вещами. Такие же нежеланные, каким он представлялся сам себе.