реклама
Бургер менюБургер меню

Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 30)

18

Моя бабушка Полли посещала школу на Беттс-стрит в Степни (согласно отзывам 1900 года, «все учащиеся – евреи или соблюдают иудейские традиции»). Ее отец Соломон занялся производством минеральной воды. К 1910 году Полли была зарегистрирована в Уайтчепеле как модистка по адресу Коммершл-роуд, 152. Случилось так, что Полли повстречала моего дедушку Гарри и в 1911 году, в Большой синагоге, вступила с ним в законный брак. Эта синагога, старейший центр иудаизма в Лондоне, была построена в 1690 году, когда евреи вернулись в Англию после более чем 350 лет изгнания. Полли, которой ко дню свадьбы исполнился двадцать один год, свято чтила законы иудейской веры. Через тридцать лет после того, как Полли и Гарри поженились, синагога будет разрушена во время одного из последних немецких авианалетов, и среди обломков брусьев и камней, в лишенном крыши каркасе, так и будет болтаться изуродованная люстра.

Оно должно быть нестационарным, переносным, с кровлей из природных материалов, в какой-то мере открытым для стихии; самое что ни на есть временное убежище. Зачастую у сукки бывает только три стенки. Когда мы с моей лучшей подружкой устраиваемся на надувных матрасах, я испытываю целую гамму чувств. Я счастлива, потому что не взаперти могу достаточно расслабиться, чтобы чувствовать себя любимой.

Спустя семьдесят семь дет после свадьбы Полли я выхожу замуж за человека с довольно-таки сумбурными и непоследовательными представлениями о собственной еврейской идентичности. Он светский еврей, ему близки певческие традиции и философские основы его древней религии, однако он отвергает идеологические истоки сионизма, а насильственное перемещение палестинцев и лишение их дома от его имени повергает его в ужас. Ему претят определенные колониальные принципы построения родственных отношений. В таком свете «любовь к своим» кажется всё более недостойной практикой. Его мать при первом же нашем знакомстве пригласила меня на еженедельный пикет, который организует группа под названием Комитет еврейских женщин за прекращение оккупации. Она дарит мне бутылки палестинского оливкового масла Zatoun. «Как евреи, – объясняет она, – мы обязаны внятно говорить о своей позиции при каждом удобном случае». Она говорит о своей позиции даже тогда, когда произраильский протестующий плюет в ее сторону и желает ей сдохнуть в газовой камере. Говорит, когда другая женщина обзывает ее предательницей и отдавливает ей ноги детской коляской. Она внятно говорит о своей позиции. В этом проявляется ее происхождение – не поддаваться порожденному страхом желанию запереться и закрыть вход тем, кого погнали прочь как «не своих». Это наследие еврейского радикализма, устремленного в такое еврейское будущее, где «нет места ассимиляции и отчуждению», как пишет Соломон Брагер. Она решительно возражает против отграничения поселений, которое породит беженцев во многих поколениях. Насилие по отношению к «нам» не может служить оправданием насилия по отношению к другим. Не от моего имени. Ответ на историю разрушения – справедливость и созидание, а не дальнейшее разрушение.

Мистер Б. говорит, что хочет принять меня в их ряды, и дает мне еврейское имя. Оно означает весенняя. Он дарит мне пакетик мармеладного драже, и я соглашаюсь на еврейское имя, хотя в моей готовности его принять просвечивает вероломство – подтверждение моего давнего тайного желания удрать в другую семью. Выясняется, что мистер Б, при всей его внешней основательности, – не тот человек, который всегда будет рядом; однажды утром, когда мы с моей подружкой, как всегда, встречаемся по дороге в школу, она говорит, что он уезжает обратно в Англию, в свою родную страну. Ее родители разводятся, и полную опеку получит ее мама. Я плачу, она смотрит на меня недоверчиво, потом смеется и разумно спрашивает: «А ты-то чего плачешь?»

Я не знаю, как ей объяснить. Я потрясена. Как может семья так быстро развалиться? Бывает ли что-то постоянное, если каждая история грозит закончиться крахом?

Она смеется надо мной, над моей невинностью, над дурацкой жалостью к себе. В наши-то годы, в семь лет, не знать, что «люди разводятся» и что «иногда случаются и плохие вещи»! Через много лет, когда я увижу в кино самый знаменитый трюк Бастера Китона, легендарную сцену из фильма «Пароходный Билл-младший», где вокруг Китона рушится фасад дома, а он стоит ровно там, где нужно, чтобы его не убило и он смог бы проскочить в открытое чердачное окно, мне вспомнятся ее уравновешенность и практичность.

«Сукку строят для того, чтобы раскрыть истину обо всех наших домах; показать, что в любую минуту они могут обвалиться, что нас может отбросить в состояние неопределенности раньше, чем мы придумаем объяснение происшедшему», – пишет Саманта М. Шапиро. Я думаю о том, как мы с моей лучшей подружкой безмятежно лежали в постройке, которая должна была символизировать уязвимость любых построек, и грызли припасенное в карманах миндальное печенье мандельброт.

На протяжении всего моего детства моя мама будет находить евреев на любой улице, где бы мы ни жили, чувствуя нечто общее с их статусом посторонних в своем районе. Их дома и обычаи станут ей близки и понятны, как родные. Нас будут приглашать на еженедельные воскресные ужины в Чайна-хаус, где на гигантских вращающихся подносах будут вертеться кошерные блюда «китайско-канадской» кухни. Возможно, мама, пусть и подсознательно, идет на эти ухищрения ради того, чтобы мне никогда не довелось ощутить себя лишенной культуры, что возможно при воспитании в нееврейской семье?

Однажды осенью я вместе с сыновьями и их группой из светской еврейской школы сооружаю в ближнем парке неказистую сукку. Конструкция у нашей хижины весьма ненадежная. Мы старательно кроем крышу, строим убежище, куда по доброй воле никто не зайдет, наваливаем листья так, будто нас вообще не волнуют функциональность и симметрия. Один мой сын – максималист – тащит большие охапки пальмовых листьев; в руках у другого – минималиста – легкая шелуха. С точки зрения эстетики наша сукка – ни то ни се.

Я сооружаю сукку на этих страницах, возвращаю имена моих предков-беженцев, произношу вслух их имена, чтобы признать: мои жизненные дорожки переплетаются с маршрутами странников и бродяг – тех, кто был бездомным в прошлом и у кого нет дома сейчас.

«Призраки тоже со временем стареют и устают», – пишет Этель Аднан.

Вернуть имена предков, произнести их вслух – значит сказать также, что во мне живут беспокойные духи и призраки оставили свои следы. Моя генетическая история открыла мне многое из того, что я и так знаю: я боюсь высоты, шоколад нравится мне больше, чем ваниль, меня укачивает в транспорте, у меня нет музыкального слуха, я плохо высыпаюсь и мой сон легко нарушить – и ничего о причинах моих проблем с привязанностью и любовью.

Нас переполняют эпигенетические тайны – «живой коллаж» наших предшественников, как говорит моя подруга М. Мы сохраняем фантомные привычки, жесты, фобии, недостатки и таланты. Однако наследственность не сводится к приговору или освобождению для будущих поколений. Далекое прошлое может жить и упорно сохраняться в нас, и вместе с тем каждый из нас – особенная и неповторимая личность, мы принадлежим только себе.

Возможно, я потеряла семейные нити, но во мне жива модистка. Портниха. Я сшиваю имена и украшаю историю вышивкой событий. На протяжении многих лет я выражала уважение к предкам в колыбельных на идише, ханукальных свечах, колеблющихся звуках еврейских молитв, седере светских социалистов и Аггаде, что отдает дань мировому пролетариату. Так или иначе плот, несущий тысячелетние традиции ашкеназских евреев из Восточной Европы, проложил путь через мою жизнь.

Когда мой муж запевает «Коль Нидрей»[16], по моему телу прокатывается дрожь. Но от «God Blessed Our Love»[17] и «Let’s Get It On»[18] в его исполнении – тоже.

Я нередко размышляю о том, как это – писать о семье, если в моих собственных мыслях о родственной близости трудно разобраться.

Я не верю в память крови и культурный детерминизм ДНК, но верю в преемственность поколений. Я считаю, что все мы – результат событий. Чем больше я об этом думаю, тем более разумным это выглядит. Тем лучше я понимаю, что существую потому, что кто-то другой так ловко боролся, рисковал, переезжал с места на место, сопротивлялся, трудился, творил, часто на грани выживания, презрев теорию вероятности. Я рождена от других людей и благодаря им, и нигде это не кажется мне настолько верным, как в размышлениях о моих предшественниках в литературе и искусстве, о длительном импульсе и сложной истории происхождения, которая напоминает мне о том, что я не сейчас возникла. Меня опутывают слова и образы, которые я принимаю как родню. Перефразируя слова поэта Джерико Брауна, можно сказать, что я считаю себя преемником традиций, хотят того или нет их носители.

Как замечает поэт Росс Гэй, в этой преемственности, в напоминании о том, что мы от кого-то происходим и после нас кто-то будет, есть «некая двусмысленность губительной для мира, отвратительной, бредовой капиталистической фантазии об индивидууме». Мантра преемника, должника: «О черт, и всё это свалилось на меня. Всё мне на голову. Ох. Ну спасибо!»