Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 25)
Многие деревья и растения не только выживают после каких-либо событий, но и являются их постоянными участниками, пряча и преобразуя факты и территории. За несколько последних десятилетий райским уголком для дикой природы вдруг стала Демилитаризованная зона Корейского полуострова (ДМЗ). Лианы и прочая растительность беспрепятственно захватывают земли, поглощая укрепленные ограждения, противотанковые мины и пункты подслушивания. Сквозь кирпич и рабицу свободно прорастают корни. Деревья нашпигованы пулями, вросшими под новые слои коры и древесины. А те следы воронок, которые остались на виду, залатаны буйными зарослями сирени и шиповника.
Под нашими историями живая и подвижная почва. Моя мама всегда это понимала. Однажды она попыталась описать мне один эпизод из фильма, который она видела много раз, – из «Крестного отца 2». Ту сцену, где девятилетний Вито в саду дона Чичо со своей матерью, за мгновение до того, как ее застрелят, умолявшую сохранить жизнь ему. Моей маме запомнились цветы и пальмы, уверенно заявлявшие о себе.
Охваченная страстью, одержимая одной идеей, я начинаю изучать виды растений, произраставших там, где побывали А. с моей матерью. Я хочу прикоснуться к прошлому, до которого другим способом мне не достать. Что росло в то время года? Я смотрю, какие растения цвели на равнинах Танжера и на холмах Северной Франции. Рисую переплетенные ветви розовых кустов и высокие подсолнухи, герань в контейнерах и рододендроны. Вижу луну и ряд черных кипарисов. Между ними рисую пышную лаванду. Это мир дурманящих ароматов. Я убеждаю себя, что они посидели под каждым деревом – под черным орехом, смоковницей, вишней, грушей, кедром, яблоней и абрикосом. Воссоздаю у себя в голове их мир, как его видели бы деревья, – заглядываю к ним в окна, наблюдаю за пикниками, за распростертыми на матрасе телами, сопровождаю их автомобиль, киногенично рассекающий живописный полупрозрачный туман.
Сквозь фильтр своего воображения я вижу всё это очень живо: как они проводили время вместе, как гуляли и сидели. Я ощущаю в своей реконструкции свет, тени, температуру и звуки, которые влияли на их движения, мысли и чувства. Нахожу подтверждение тщательно скрываемым от постороннего взгляда отношениям и понимаю, что им только того и надо было – проскочить незамеченными в буйных зарослях. Неуловимый и неутомимый герой-любовник, мой отец, постепенно обретает зримый образ.
Представить историю моих родителей в ритме растений – значит понять, что происходит там, где нас нет. Сколь стремительно, кратким всполохом, мы пролетаем в небытие в живой природе. Сколь ничтожно предназначение человеческой деятельности, сколь быстро мы сливаемся с тенями деревьев, наши следы теряются в шепчущей траве, наши биографии остаются в общей мировой истории лишь едва заметными линиями.
Вот одна из последних фотографий, которые я нашла среди прочих маминых фото. На картинке, где нет никого, на самом деле можно увидеть всё.
ДЕРЕВЬЯ: ДОВОЛЬНА?
Я: Да. Спасибо вам, деревья.
живерни
Когда маме было немногим за пятьдесят, после того как от нее ушел муж и оставил ее на краю обрыва с риском свалиться вниз, она поехала в Живерни. Ей хотелось понять, что вдохновило Клода Моне на «Кувшинки». Сказать, что моя мать тогда переживала трудные времена, – значит не сказать ничего. Брак – это противовес, и хотя она никогда не была послушной и счастливой женой, ее пугал внезапный, невообразимый переход в открытый мир. Не такое будущее она себе рисовала и не в такой сказке жила десятилетиями. Повинуясь импульсивному порыву, в тот момент, когда ей предлагалось принять новое положение и начать новую жизнь, она решила потратить часть своих сбережений на поездку в Живерни.
Творчество Моне стало ее страстью; его вольные, почти абстрактные изображения водяных лилий захватили ее. Большую часть жизни я гадала, почему люди что-то или кого-то любят, почему мы к кому-то привязываемся. Лично мне картины Моне всегда казались чересчур красивыми, источающими сладкий аэрозоль, напоминавший мыло Yardley. В детстве, когда меня водили по музеям, я предпочитала жирные линии и геометрические фигуры Жоана Миро и Пауля Клее. Я не понимала маминой любви к размытости, пристрастия к нечетким искрящимся пейзажам. Ко всему этому отраженному свету. В этих крученых, пенистых картинах не было центра! Как ни старалась я определить фокус, мой взгляд блуждал по всему полотну. Но, возможно, в этом и заключался основной смысл и разгадка того эффекта, который производили на нее такие картины. В таком искусстве можно было раствориться. Это пространство, где можно затеряться, где не тебя разглядывают, а ты разглядываешь других. Конечно, это всё мои рассуждения. Никто не заставляет вас смотреть глазами своей матери.
У мамы был не только Моне. Она любила Уильяма Тёрнера за морские акварельные зарисовки. Сико Мунаката – за его деревья. Джоан Митчелл – за подсолнухи. Ее завораживали те картины, которые погружали зрителя в большое, поглощающее пространство, где мир становился менее осязаемым, где создавалось особое настроение. По-видимому, те художники, кем она восхищалась больше всего, разделяли общую идею – о том, как нелегко бывает запечатлеть увиденное и сформулировать подразумеваемое. В детстве для меня была невыносима мысль, что я смотрю и не понимаю, но, если бы я призналась, мама ответила бы просто:
Моне перебрался в Живерни, за сорок пять миль от Парижа, в 1883 году, ровно посередине своего жизненного пути. Он искал такое место, где объединялись бы вода, поля и свет. Первым делом он занялся садом – посадил ивы у воды и, само собой разумеется, развел в пруду кувшинки. Украсил сад розовыми розами, красной геранью, темно-лиловыми фиалками, бальзамином, лавандой и пионами. В том краю, где землю обрабатывают для того, чтобы есть плоды, а не наслаждаться их красотой, люди с подозрением поглядывали на садоводческие предпочтения Моне.
Мама прибыла в Живерни в конце августа, ближе к вечеру; по небу ходили тучи. Ее небольшая экскурсионная группа поспешила в сад, пока он не закрылся, полюбоваться водяными лилиями. Мама не спеша прошлась по берегу пруда. Под летним солнцем он представлял собой просто отражение синевы. Затем небо потемнело – солнце скрылось за тучами, – и пруд с лилиями задрожал и изменился.
Вскоре после переезда в Живерни Моне стал терять зрение. В последние годы жизни его замутненным катарактой глазам грозила слепота. К 1922 году, глядя на пруд, он говорил, что видит его «сквозь туман». «Когда [Моне] смотрит с более близкого расстояния, формы на картине становятся более крупными и нечеткими», – пишет искусствовед Кирк Варнедо.
Начинался дождь, мама стояла у пруда, который приобрел вдруг серовато-фиолетовый оттенок ирисов. Она готова была остаться в браке – подобно тому как Моне, снова и снова возвращаясь к одной и той же теме, стоял у пруда и его седая борода росла до колен. Она была готова до конца дней своих поддерживать эти бурные, нежные, болезненные и разрушительные отношения, союз, построенный вопреки разуму на законах верности. Но все развалилось, мир пошатнулся и стал менее прочным.
Мама стояла у пруда, дождь пошел сильнее – частыми мягкими каплями. Она стояла на том самом месте, где художник писал свои знаменитые «Кувшинки» – картины, в которых запечатлены многократные попытки уловить природу легких, летучих форм и всей истории. Моне работал над кувшинками, когда вокруг него грохотала Первая мировая война, когда издали слышны были звуки пушек, а его родного и приемного сыновей отправили на фронт воевать за Францию.
Кое-кто, в том числе Поль Сезанн, посмеивались над расплывчатыми, не имевшими четко выраженной структуры картинами Моне, в которых отражалась распадающаяся реальность художника. По мнению других критиков, структура была, пусть и не выписанная и не выраженная явно. Она показана в атмосфере мягкости, обрамленной твердостью, в видении покоя, окруженного турбулентностью, в мазках, передающих искаженное восприятие, в демонстрации на холсте сил и ощущений, не ограниченных чистым светом и погодой. Чувствуя у себя за спиной бурю, человек поворачивается к внутреннему миру.
Мама гуляла в окрестностях Живерни. Это был ее способ декларировать независимость.
Чему и надолго ли мы себя посвящаем? Моне нарисовал кувшинки двести сорок семь раз. «Мне понадобилось какое-то время, чтобы понять мои кувшинки», – писал он. Чем старше я становлюсь, тем лучше понимаю эту тягу к сокращению и повторам, тем лучше понимаю, что в установке на сдержанность, в геометрии Агнес Мартин, в вазах Джорджо Моранди есть безграничность. Даже те, кто считает, что нарастающая суета мира требует неразборчивости в интересах, могут почувствовать себя лучше, сосредоточившись на чем-то одном.
Двести сорок семь раз. Столько же реинкарнаций может быть у брака, одни из них успокоят, другие повергнут в особенно горькое отчаяние. После длительного периода дремоты любовь можно пересмотреть и оживить. Когда супруги разойдутся окончательно, можно будет оплакать более удачные реинкарнации – и они тоже исчезнут.