Kerelinda Wotson – Славянский фольклор (страница 3)
Было мне чудно. Спрашиваю спустя малость: «дедушка, отчего иной раз сердит ты бываешь на людей?» Отвечает неторопко, как вода в лохани переливается: «аще войдут без чести – шапок не снимут, слово не скажут, хулу поведут да в пар моего с грязью лезут – тогда сержусь. Не люблю крика, не терплю блуда, устав мой прост: чисто входи, чисто выходи, не бранись, не хвастай. И да будет мир бане». И вздох такой, что веники на жерди качнулись.
Потом поведал мне банник и про тайну банную. «Есть, – глаголет, – у пара дверь невидимая, меж камнем и паром, меж дыханием и тишиной. Аще человек сердцем светёл, молитву шепчет да людей добром поминает – пройдёт к дверце сей и вернётся легче. Аще же злостью дышит – заблудится в собственном чаде». Я слушал, да в сердце зарубку сделал: «не гневом топиться, а добром париться».
Когда же настал час уходить, банник тихо хохотнул, «яко вода под ковшом». Говорит: «остави веничек свежий, детей своих с добрым словом приводи, да не по ночи – ночь моя. Днесь отпущаю тебе боль и тоску». И правда: лёг я на лавку, словно в поле на сене: ни ломоты, ни гнёта, голова ясна, руки мягкие. Вышел я в ночь – а звёзды уж горят, иней на пороге искрит, да тепло из двери тянется, «яко дыхание доброго коня».
С тех пор я всяк раз, как в баню иду, кланяюсь низко: «мир тебе, дедушка банник, хозяин жаркий». Кладу соль щепоть, крошку хлеба, иногда – каплю мёду на камень. Пар тогда сладит, «яко песнь тихая», и дом наш не болит. Соседям пою сказы: «не злите банника, почитайте его по чину – и будет в доме здравие». Иные смеются, а иные кивают, и у тех в бане пар добрый живёт.
А кто не верует, тем скажу последним словом: зайдёте вы как-нибудь по осени, когда лист опадает и ветры воют. Отворите дверь, а оттуда – тепло, да пахнет сеном и лесом, да послышится «тук-тук» в уголке. Не пугайтесь, то банник добрый спрашивает: «аще с миром?» Ответьте: «с миром», положите соль да хлеб, посидите молча. И услышите тогда, как пар ваш шепчет старое: «очистися и оживися». И выйдете – и будто на свет заново родились, «яко младенец крещёный», с сердцем лёгким и взглядом ясным. Тако есть, тако и буди.
Быличка про лешего и ведьму
Говорят у нас в Лесной слободе: не ходи вчаще да не поминай лешего всуе, ибо «аще призовеши – явится». А была одна история, что мне баба Марфа перед долгой зимой поведала, «яко истинно во очах сведущих9», и глаголала она тихо, чтоб ветер не унес.
Жила тогда в краю нашем молодая ведьма, рыжеволосая, коса огнём пылает, глаза зелёные, как весенний хмель. Звали её Милана. Не злую силу держала, но травы знала и слово целебное, людям помогала: кому узел боли развяжет, кому сон вернёт. Только была она, «яко росток недорослый», ещё в науке новой, без оберегов крепких. А это, ведайте, лес любит: кто не укреплён, того лес «искушает и испытывает».
Случилось так, что на Петров день пошла Милана в глушь за корнем змиевым да за мхом стяжным. День выдался тихий, жар редкими нитями падал в просеку, птицы щебетали, а лес будто дремал. «Сказаша старцы: не входи в тишину без благословения», – да кто ж молодую кровь удержит? Вступила она в хмурый бор, переступила корень-исток, да и позабыла дорогу, «яко дым пред ветром». Куда ни глянет – тускло, куда ни ступит – треск сучьев, а тропы, что были, пропали.
И словно из-под мха голос пошёл – не шёпот, не рык, а тонкий смех, что ухо щекочет и сердце студит. «Ко мне, младая, ко мне, красная, пряди косу свою меж ветвями, сядем-побеседуем, аще не страшишься». Поняла Милана: леший игрок зашептал, хозяин тёмный, злой вольный. Вспомнила слова наставницы своей, старой Златавы: «Аще леший зовёт – молчи и гляди под ноги. Не спорь с ним, не смейся, не отвечай. Плюнь через левое плечо, да узел на поясе тронь». Плюнула, узел тронула, да только узел был с ниткой новой, не освящённой. Смех стал ближе, «яко тростник над ухом».
Из мрака выступил он: высокий, костлявый, волос на нём мохом с чёрной росой, глаза – дупла пустые, в глубине их зелёный огнь тлеет. Копыто одно, ступня другая, да пальцы длинны, как корни, «крючеваты и студены». И лес вокруг повёлся: ель согнулась, берёза щекою по плечу провела, папоротник раскрылся и закрылся, будто глаз. «Ой ты, рыжа, – глаголет леший, – огнём косу себе выжгла, а сердца не грела. Зачем в мои чертоги пришла, аще не звана? Давным-давно жду, кто тропу забудет, чтоб забавиться. Побудешь у меня до купалы, а там решу: или в сук зелёный обращу, или голос твой в филина вшью».
Милана стянула платок к краю лба, чтоб не видать дрожь. «Се я пришла за корнем, не за бедой, – молвит она шёпотом. – Отпусти, хозяин, а я тебе дар принесу: соль горькую, хлеб белый, мёд густой». Леший засмеялся, «яко дерево треснуло»: «Соль мне что? Хлеб мне что? В моём краю соль – слёзы, хлеб – труха, мёд – смола. Дай мне иную дань: дай мне имя своё истинное, рыжая».
А имя истинное ведьме «яко сердце в груди»: отдашь – и пропала. Знала она, знала, да страх, «яко мутная вода», залез под ребро. Вспомнила тогда «глагол древний»: «Не имя имя есть, но тень его», и назвалась иначе: «Зовут меня Ластовицею». Леший фыркнул: «Лжуешь, огонь-трава. Имя твоё пахнет ромашкой и золью, а “Ластовица” пахнет небом». Поманил рукой, и дорожка под её ногами свернулась, «яко уж», и повела в чащу спиралью.
Шла она – и день стал вечер, вечер – ночь, а ночь не кончается. Светляки вспыхивают – и гаснут, звёзды видятся – и нет их. Сердце у ведьмы тук-тук, дыхание – пар горький. Леший рядом идёт, не шелохнётся, только шёпот около уха: «Оставь огонь, оставь травы, останься ветром под корой. Будешь петь мне на корни, будешь греть мне грибы. Аще противися – заблуждёшь навеки».
И тут вспомнила Милана о пряди своей, рыжей, что «яко заря». Старые бабы учат: «Возьми волос огненный, свей с полынью да с девясилом, да свистни на запад – и явится тропка к краю». Пошарила рукою в запоне – есть пучок полыни, сухой, горький. Выдрала волос из косы, кровь у корня горячая, смешала с травою, шепчет: «Встани, тропа, возвернись, яко была. От мрака сохрань, от лешего утаи. Аминь древний». Свистнула тихо на запад, «яко скворец».
Лес повернулся. Не так, чтоб сразу, но «яко коло водяное» – кругом пошли тени, заколыхались ветви, и на миг меж ёлок блеснула полоска бледного света, будто рассвет невидимый. Леший притих, а потом заревел, «яко буря в пне»: «Ай-ай, хитра! Полынью смрадной мне дыхнула! Не уйдёшь!» И пальцы-корни его тянутся, липнут к подолу, к щиколотке, к косе.
Милана не кричит – «глас её связася10», да в сердце поднялась молитва не церковная, а лесная: «Матерь-берёза белая, сляко ты добра и тиха, покрой меня корой своей; Отец-огонь печной, согрей стезю; Вода ключевая, омой страх». И, «яко чудо малое», берёза рядом застучала листьями, согнулась, белым плечом заслонила, а из-под корня её тонкой струйкой ударила вода. Леший зарыдал злобно, отступил на шаг, «яко зверь обожжённый».
Тут бы ей бежать, да лес всё одно путает. Уразумела ведьма: сила леса – не только злость лешего, сила леса – и милость в нём. «Аще почтёшь – отпустит». Сняла она с шеи оберег медный – круг с чертой, что бабка ей дала: «на межи надевати». Протянула к берёзе: «Прими, матушка, память мою и стережи мои следы». Кольцо звякнуло, берёза тихо застонала «яко флейта», и полоска света стала тропой, узкой, но верной.
Леший рванулся, земля под ним вздыбилась, мох взошёл чёрным дымом, птицы враз умолкли. «Стой, рыжа! Имя оставь! Имя твоё!» – а Милана шепчет, не оглядываясь: «Имя моё – у огня, у печи, у людей. Тебе – тень». И кинула назад свою тень: ступила правой – тень левой шагнула, она – в свет, тень – в мрак. Леший ухватил тень, «яко тряпицу», захохотал, а в руках – пусто, холод. Разъярился пуще прежнего.
Бежала ведьма тропой, а тропа «яко нитка красная», тянется к опушке. Ветер в лицо – тёплый, пахнет дымом человеческим, хлебом. Сзади – шаги, не шаги, а вал лесной. И вот уж свет ярче, травы ниже, сосны редеют. Выскочила она на залесок, упала на колени – земля горячая, поле родное. Обернулась – а на кромке стоит леший, рост – до тучи, глаза – голодные, но ступить не может: межа, да межа «освященна хлебным духом». Шипит: «Вернись, рыжа. Не уйдёшь без платы». А она, отдышавшись, подняла ладонь, на которой кровь от выдранного волоса. «Вот моя плата – капля моя. Остальное – не твоё». И каплю ту уронила на порог земли, «яко жертву малую».
Леший зарычал, но отступил, осел, «яко пень трухлявый», и растворился в полуденном мареве. А Милана поднялась, косу перевязала, пошла к людям, «яко возвращена». На третий день принесли ей из лесу мальчишки оберег её медный: нашли под берёзой, что будто бы светилась ночью «яко свеча белая». Надела она его обратно, но с той поры всегда брала с собой соль щепоть да хлеб кусочек, а в карман – полынь перевязанную настоящей ниткой, освящённой на заре.
С тех пор рассказывают в слободе: «Аще рыжая ведьма идёт в лес – леший ворчит, да дорогу ей под ноги сам стелет, не любовь, а страх хитрости её». А в тёмные вечера, когда ветер свищет и в трубе гудит, слышно порой из-за межи: «Имя… имя…» – да не имя ему, а тень. И кто спросит у Миланы, правда ли было, та лишь усмехнётся, «яко заря в туче», да скажет тихо: «Не злите лес. Почитайте его “по чину и по праву”, и он отпустит. Аще заблудитеся – помните: огонь в волосе и дорога в сердце». Тако есть, тако и буди.