реклама
Бургер менюБургер меню

Катерина Готье – Анамнез (страница 8)

18

Это был поистине волшебный ковер и оттого вся академия становилась еще более волшебной. Главная лестница, укрытая им, словно вела прямиком в прошлое: каждая ступенька – один прожитый год, один семестр, один выпустившийся из академии студент. Одна ступенька – 1890 год, выпуск известной балетной труппы, гастролирующей по всей Европе, вторая – лауреат Пулитцеровской премии 1932 года, третья – группа дизайнеров, дебютировавшая на неделе парижской моды. Все эти люди – костная система академии, её гибкие жилы, теплая кровь и её сердце. За каждой ступенью, каждой пылинкой и каждым пустым стулом в библиотеке кроется история целой человеческой жизни.

Академия выпускала исключительно одаренных студентов: на кого бы ты не посмотрел в кафетерии – будь то писатель в роговых очках или художник с пятнами угля на лице, – можешь быть уверен, что прямо перед тобой расцветает юный талант, гений, чье имя через пару лет будет знать весь мир. В этом было особое очарование и особый мистицизм не замешаны ли в таком чрезвычайном успехе древний культ поклонения дьяволу, сама академия, построенная на месте старого кладбища, или особое кольцо из гор и леса? Поднимаясь все выше, Пьер считал человеческие жизни и никак не мог отделаться от мысли, что он не сможет.

Что, если он станет первым в мире студентом «Лахесиса», который не добьется ничего? Станет ли тогда академия, как горюющая мать, плакать по нерадивому чаду? Эти мысли разъедали его мозг, подобно прожорливым червям, в тот короткий миг, когда они с Офелией поднимались по главной лестнице. Ступив на первую доску второго этажа, Пьер пошатнулся и обернулся через плечо, ожидая увидеть длинную вереницу бесконечных ступеней, начало которых теряется в тумане. Но перед его глазами была обычная лестница темного дуба с резными перилами, антикварным ковром и 55 ступенями – это число всплыло в голове Пьера, и он понял, что все это время считал их в уме.

– Есть все-таки в ней какое-то мистическое очарование… – он остался стоять у края, поглаживая ладонью шершавую поверхность перил. Круглое витражное окно за его спиной едва заметно светилось болезненно-зеленым и вишнево-красным, бросая мутные блики на пол.

– В ком? – Офелия удивленно посмотрела на него, но, кажется, странным ей этот вопрос не показался, потому что и она стояла в некоем трансе, завороженно разглядывая узор ковра.

– В Главной лестнице. За все утро я бывал на ней три раза, но каждый раз, спускаясь или поднимаясь, чувствовал на своей коже дуновение времени… И дыхание смерти.

– Романтизма тебе не занимать, Пьер с писательского факультета, – Офелия стояла бледная, её кожа светилась в темноте второго этажа, а вокруг фигуры прыгали разноцветные блики.

– Но ты прав, есть в этом что-то инфернальное. Я чувствую… Чувствую, что-то должно произойти. Что-то важное и значимое, – она помолчала, – и что наша встреча была уготована судьбой.

Где-то наверху тихонько звякнули колокольчики, или разбился о мраморный пол стакан, или это запел ангел. Очарование медленно, словно дымка, растворялось в воздухе, очищая кровь от зловонного яда прошлого.

– Надеюсь, судьба приготовила нам только хорошее.

Остаток пути они прошли, смеясь и вспоминая наваждение, охватившее их на лестнице. Когда Офелия наконец сбросила вещи на кровать, они кубарем скатились с лестницы, не пересчитывая все эти 55 ступеней, и выбежали на улицу через дверь, ведущую во внутренний двор. Потеряв голову от опьяняющего аромата свободы, прохладной воды и цветов, они побежали к дальнему концу озера, оскальзываясь на мокрой после дождя траве и размахивая руками в воздухе. Там, у кромки леса, белели остатки стен огромного здания, похожего на длинную беседку с разбитыми стеклянными окнами до самой земли, поросшие густым плющом, колючими розами и сорняками.

Тогда они впервые увидели ту самую оранжерею.

Тогда они были так молоды и полны энергии, как уже не будут никогда.

Тогда они не знали о том, какую судьбу им уготовила Академия.

Пьер и Офелия очнулись от воспоминаний. Казалось, они стояли посреди холла целую вечность, просматривая проносившийся перед глазами калейдоскоп образов, но на самом деле одна единственная фраза лишь оживила в памяти то, что им не было нужды вспоминать. Они замерли всего на пару секунд, охваченные общим воспоминанием, а в их сознании пронесся весь сентябрьский день первого курса – день, предназначенный судьбой.

– Ты тогда ненавидела балет, – грустно улыбнулся Пьер.

– А ты – фехтование, – подхватила его под руку Офелия.

– Туше.

– Фенита ля комедия.

– Мне нужно забрать почту, но я даже боюсь соваться туда…

Офелия смотрела туда же, куда и Пьер: они проходили кафетерий, наполненный уставшими танцорами и другими студентами, столпившимися у ящиков с почтой.

– Насчет этого не переживай. Я забрала твою почту еще утром.

Офелия на ходу раскрыла большую стеганую сумку, запустив руку в её невообразимые глубины. Немного покопавшись там, она выудила на свет нежно-розовый конверт, перевязанный голубой лентой, и с тихим «не то…» быстро спрятала его обратно.

– Вот, возьми. Я подумала, тебе не захочется потом толкаться локтями в толпе.

– Конечно, ведь это ты у нас в этом мастер, – рассмеялся Пьер, благодарно сжимая руку Офелии.

– Язва…

– Прости, не расслышал, ты что-то сказала? – театрально приложив ладонь к уху, Пьер поднял брови и склонился к девушке.

– Говорю, язва ты! – прошептала прямо в ухо другу Офелия и щелкнула его по носу.

– Пойдем корреспонденцию свою читать, а то я здесь сейчас оглохну.

– Сначала нам все же придется зайти туда, – Пьер издал слабый стон, но Офелия продолжила металлическим голосом. – Я смертельно хочу блинов с медом.

____

Когда они вошли, кафетерий уже начал понемногу пустеть: студенты разбредались по аудиториям, рассовав по карманам булочки и печенье, а время на часах перевалило за десять.

– Теперь тут даже дышится свободнее, – Офелия села за свой любимый стол в эркере. Это был единственный столик в кафетерии, который находился в углублении в стене, возле большого панорамного окна.

– В девять тут не было ни души.

– Ну конечно, все нормальные люди уже давно гнули спины на тренировках. Мы же не писатели – не можем позволить себе роскошный променад по коридорам академии поздним утром.

– Это было раннее утро, – пытался защититься Пьер.

– Когда встанешь в пять и наденешь пуанты – тогда твое слово будет иметь вес, – отрезала Офелия, хлопнув рукой по столу.

– Сдаюсь, сдаюсь, – капитулировал Пьер. – Пойду за блинами для Её Величества.

Офелия довольно улыбнулась и посмотрела в окно – её утро начиналось идеально.

Едва почувствовав запах меда, девушка блаженно закрыла глаза и погрузилась в тепло мурашек. Когда она еще училась в школе, её семья разводила пчел. Каждые выходные, поднимаясь с солнцем, Офелия получала блюдце сладкого прозрачного меда, сияющего на солнце, как драгоценный камень, и тарелку ароматных блинов, которые обжигали пальцы и дарили пару минут блаженного пребывания в мире грез.

Мед в академию привозили откуда-то с горных районов – кажется, с Алтая, – но все равно его вкус не мог сравниться с медом, который производили пчелы с их пасеки на их вилле «Санта-Бернадетта» во Флоренции.

– Я в раю…

Отрезав небольшой кусочек блина, Офелия полила его жидким медом из соусницы – мед был тягучим, как карамель, – и слизнула кончиком языка сперва каплю, а затем положила в рот весь импровизированный блинный торт, прикрыв глаза, как довольная кошка, пригревшаяся в солнечных лучах.

Пьер стал неподвижнее горгульи на башне Нотр-Дама, когда ему в руки попал серый конверт, на котором значилось его имя. Бумага была до того хрупкой и потрепанной, что могла бы рассыпаться прямо в руках, соверши он хоть одно неловкое движение. С величайшей осторожностью Пьер вскрыл конверт, достав свернутое во множество раз письмо и небольшой сверток, перевязанный бечевкой. Письмо было написано на такой же ветхой, почти прозрачной бумаге. Из-за этого чернила расплывались, окутывая буквы пушистым ореолом.

Пьер узнал эту ветхую бумагу, дешевые чернила и небрежный почерк: отец никогда не тратил деньги понапрасну. У них дома даже не было телефона, так как отец считал его дьявольским изобретением нового века, которое порабощает людские души. Однако и к письмам на бумаге он относился не лучше. От листка пахло табаком, холодным презрением и равнодушием. Меньше всего на свете Пьер хотел знать, что написано в письме – если отец и снисходил до общения с сыном, то это было уж точно неотложное дело. Конечно, ожидать обыкновенных для взволнованного родителя вопросов по поводу учебы, самочувствия и успехов было просто глупо. В их семье какие-либо чувства проявляла лишь Агата – бабушка Пьера, которая умерла пять лет назад, оставленная всеми своими родными. Пьер никогда не простит отца за то, что он не отпустил его той осенью к Агате. Для него важнее была посещаемость Пьера, который тогда еще ходил в школу, чем последний вздох человека, который заменил его сыну и отца, и мать.

Пьер боялся даже думать, как Агата умирала. Сердилась ли на него, что он не приехал? Ему хотелось бы думать, что бабушка знала о том, как ему хочется быть с ней в её последние минуты, держать её за руку и утешать, знала, что он не приехал только из-за запрета отца, но он не мог, потому что в его сознании, воспитанном на готических романах, отцовских трактатах по анатомии и колонках некрологов, рисовалась слишком правдоподобная и реалистичная картина последних минут бабушки. В них не было места покою и смирению: её душой владели боль, страх, гнетущее одиночество и беспомощность перед ангелом Смерти, распростершим над ней свои крылья. Пьер винил отца, но не мог не винить и себя, потому что должен был сопротивляться, должен был сделать хоть что-нибудь, чтобы выйти из-под гнета домашнего тирана. Но страх, одолевающий его в те годы при едином взгляде на Теодора Лихтенштейна, был сильнее любви к Агате и сильнее самого Пьера. А теперь уже ничего не изменишь.