реклама
Бургер менюБургер меню

Катерина Алейн – В плену Танго (страница 9)

18

Сегодня уроков больше не будет. Это ее решение. Потому что она не сможет. Она сломается. И нужно быть наготове ответить, как долетела дочь до клиники. Она не могла полететь. Как бы ей этого не хотелось. Не пустили, не дали добро. Было ли это дело рук Краснова – она не знала. Но на операцию она точно успеет. Она назначена ровно через десять дней. А пока – обследование и подготовка. У нее есть время. И она обязана сделать все так, чтобы Краснов понял: она – человек слова. Она выполнит свою часть сделки. И он будет танцевать.

Глава 4.

Возвращалась она с тренировки пешком, хотя путь занимал больше двух часов, и колючий, сухой мороз щипал щеки до слез, забирался под воротник, выстуживал кости. Но телу отчаянно требовалось это движение – нелепое, механическое, уличное – чтобы сжечь липкий, едкий адреналин, скопившийся за два часа унизительной близости. А уму – эта пустота промерзших, безликих улиц, белая шумовая завеса между вчерашним кошмаром прошлого и неизбежным, давящим будущим. Каждый шаг отдавался ноющей, гудящей болью в мышцах ног – он наступал на них нещадно, тяжело, с глупой, медвежьей неуклюжестью, будто давил тараканов. И эта физическая боль была проще. Ее можно было локализовать, принять, перетерпеть. Другая боль, внутренняя, та, что сидела где-то под ребрами и в висках, гудела глухим, непрекращающимся, изматывающим фоном, сливаясь с воем ветра в проводах.

Факты, как острые, ледяные осколки, вонзались в сознание, не давая забыться, не давая укрыться в онемении:

Факт первый: с момента взлета самолета прошло пять часов сорок пять минут. Они летят другими маршрутами, потому что так надо. Это по новым законам. Варя в страхе, одна, среди чужих людей, говорящих на непонятном языке.

Факт второй: она только что продала сто двадцать минут своей жизни, своего профессионального достоинства, своего неприкосновенного пространства человеку, чье одно лишь присутствие резало по живому, будто тупой нож.

Факт третий: это был только первый день. ПЕРВЫЙ. Впереди – девять таких же. Девять утрат. И каждый будет оплачен очередной, свежей порцией ее покоя, ее и так иссякающих душевных сил. Девять ступеней вниз в этот ад добровольной капитуляции.

Мысли, вопреки всем отчаянным попыткам взять их под контроль, с железной неумолимостью неслись к Варе. Картины возникали сами, яркие, гиперреалистичные и оттого мучительные: Сейчас они на эшелоне. Давление в салоне скачет. У Вареньки может заложить уши, заболеть голова, закружиться. Она терпеливая, моя девочка. Не скажет. Стиснет зубки, будет смотреть в иллюминатор на проплывающие облака, как тогда, когда мы летели на море… до всего этого. А та медсестра в микроавтобусе… компетентная, да. Но взгляд пустой, профессиональный. Работа. Для нее Варя – груз, тело, сложный медицинский случай, который нужно аккуратно доставить из точки А в точку Б. Она не увидит, как девочка вцепится в край одеяла, чтобы не заплакать. Не погладит по волосам в момент страха, не шепнет глупое, утешительное «мама тут». Я должна была лететь. ДОЛЖНА БЫЛА. Но тогда – никаких денег. А без денег – никакой клиники, никакой операции, никакого будущего. Идеальная, выточенная как швейцарский механизм, ловушка. Его ловушка. Он все просчитал. Оплатил – и я навечно в долгу. Не деньгами. Их можно отработать. Чем-то гораздо более ценным. Своим временем. Своим вниманием. Своим молчаливым, ежедневным согласием на его присутствие в полуметре от себя. А что, если он передумает? Разорвет сделку? Нет, операцию уже не отменить, деньги ушли. Но можно создавать сложности. Можно давить на больное, звонить, требовать отчетов, вторгаться. Он мастер давления, чует слабину за версту. Учуял – будет давить до конца, пока не услышит хруст.

Она свернула во двор своей пятиэтажки – унылый бетонный колодец, засыпанный серым, утоптанным снегом. Ржавые качели, занесенные сугробом, как памятник ненужному детству. Здесь Варя не каталась никогда. Сюда, в этот унылый двор, они переехали чуть больше полугода назад. Потому что был первый этаж. А Варя… Она даже до аварии она была не той девочкой, что бегает по дворам, играет в догонялки. Она была девочкой с паркета, с серьезными, вдумчивыми глазами, повторяющей за мамой па, слушающей историю о па-де-баск. А после аварии этот двор стал лишь точкой на карте между домом и машиной скорой, еще одним острым, неудобным углом в их сломанной, перекошенной жизни.

Дверь в квартиру захлопнулась с гулким, окончательным звуком, отозвавшимся эхом в пустом подъезде. Звуком пустоты. Рита замерла в тесной, темной прихожей, не в силах снять куртку, будто та была последней бронёй. Тишина, ворвавшаяся ей навстречу, была не фоном. Она была главным действующим лицом. Гулкой, плотной, враждебной, осязаемой, как паутина. Она прошла в комнату – крошечную, залитую бледным зимним светом, – и сердце сжалось в ледяной, тяжелый ком, ударившись о ребра. Кровать. Пустая. Бархатный заяц, ее старый, потертый друг, прислоненный к подушке, смотрел на нее стеклянными, ничего не выражающими глазами. Книжка про котенка Гава, раскрытая на середине. Мелочи, которые не взяли в клинику, потому что там – стерильность, там – только необходимое. Там – не жизнь, а подготовка к бою.

Дикая, паническая мысль, острая как бритва, пронзила мозг: «А что, если она никогда сюда не вернется? Что, если этот заяц, эта книжка – уже не ее вещи, а реликвии? Музейные экспонаты в зале под названием «Жизнь до»? Останки мира, который я не смогла уберечь?» Рита резко, почти побежала, вышла из комнаты, зажав ладонью рот, чтобы не закричать, не разрыдаться навзрыд. Предательские мысли. Ядовитые, разъедающие. Их нельзя пускать внутрь. Они, как кислота, разъедают волю, оставляя после себя лишь трусливую, дрожащую плоть. Она должна быть крепостью. Для Вари. Даже если та ее не видит.

На кухне она включила чайник, машинально поставила на стол одну чашку – простую, белую, с надтреснутым блюдцем. И застыла, смотря на это одиночество в фаянсе. Рука сама, против воли, потянулась ко второй, стоявшей вверх дном на сушилке. Привычка. Ритуальность. Вечерний чай с Варей, когда они обсуждали уроки, смешные случаи из больницы, строили воздушные замки о будущем, где Варя снова танцует. «Мама, я буду как ты!» Теперь чашка стояла перевернутой. Ненужной. Пустота снова накатила, физиологичная, тошнотворная, сжимая горло. Она схватилась за край столешницы, ногти впились в дешевый пластик, оставляя белые, болезненные полумесяцы. «Держись. Держись, черт возьми. Она борется там, за тысячи километров. И ты должна бороться здесь. Твоя борьба – вытерпеть эти девять дней. Отработать их безупречно, не давая слабины. И дождаться ее. Просто дождаться. Это все, что от тебя сейчас требуется. И дождаться дня своего вылета к Варе, к твоей малышке, к твоей принцессе.»

Чтобы не сойти с ума, не начать биться головой о стену, она начала готовить. Бессмысленное, автоматическое, почти медитативное действие: картошка, лук, морковь. Нож отбивал ровный, гипнотический ритм, знакомый до боли. Руки работали, а сознание уплывало, проваливалось сквозь дни и километры. Оно было в санитарном самолете, в мерцающем призрачном свете приборов, где ее девочка лежала пристегнутая, маленькая и беззащитная, глотая страх, стараясь быть храброй, как ее учили. Эта детская, не по возрасту серьезная, выстраданная храбрость была самой мучительной вещью на свете. Она резала глубже любой истерики, любого отчаянного крика. Быть сильной – было ее проклятием. И ее спасением.

В это же время, в двадцати километрах и в целой иной, отраженной в тонированных стеклах реальности, Егор Краснов сидел, откинувшись в своем капитанском кресле из черненой кожи, на двадцать втором этаже башни из стекла и холодной стали. За панорамным, идеально чистым окном, как на тактической карте, лежал ночной город – подчиненный, систематизированный, пронизанный невидимыми, но прочнейшими линиями его влияния и контроля. В руках у него безжизненно лежал планшет с красными и зелеными графиками предстоящей, многоходовой сделки со Стерлингом, но цифры плыли перед глазами, не складываясь в ясную, победоносную картину. Все было просчитано, все риски хеджированы. Кроме одного. Кроме него самого.

Только что закончилось совещание. Длительное, напряженное, изматывающее. Юристы, похожие на голодных пираний, выискивали малейшие лазейки в проекте контракта. Логисты строили кошмарные сценарии срыва поставок из-за политических санкций, каких-то таможенных дрязг. Финансовый директор, бледный и потный, в который раз пытался урезать бюджет на «сопутствующие презентационные мероприятия», многозначительно и трусливо покосившись на строку «консультационные услуги по корпоративному этикету», намекая взглядом, что уроки танго – это именно такая бессмысленная, блажная трата. Егор парировал, давил авторитетом, рубил с плеча, заставлял подчиняться. Автоматически. Наработанные годами, выверенные рефлексы хищника. Потому что фоном, назойливым, непрерывным гулом, в голове стояло иное. Не цифры. Не контракты.

Он снова, с противной отчетливостью, чувствовал в ладони память о ее спине. Не мягкость, не податливость. Упругую, жилистую, струнную силу под тонкой, влажной от пота тканью спортивного топа. И свою собственную неуклюжесть – тяжелую, неловкую, позорную, которую невозможно было скрыть ни деньгами, ни статусом, ни крикливым костюмом. Он, чье одно слово заставляло трепетать конкурентов и раболепствовать подчиненных, оказался беспомощным, как младенец, на гладком, дурацком паркете. И она смотрела на это. Не с презрением – с ним он бы справился, задавил бы деньгами, властью. Нет. С холодной, безличной, почти клинической констатацией факта, как инженер на бракованную, кривую деталь. «Расслабьте плечи. Вы не на переговорах.» Это било по главному – по его компетентности. По глубинному, незыблемому убеждению, что он может купить, подчинить, освоить все. Оказалось, нет. Здесь его деньги были лишь пропуском на поле боя, где он был жалким новичком.