Катерина Алейн – В плену Танго (страница 8)
Он застыл, сжимая кулаки так, что костяшки побелели. Его грудная клетка ходила ходуном. Она видела, как в его темных глазах борются настоящая, первобытная ярость и злое, неохотное понимание того, что она, черт возьми, абсолютно права. И эта правота бесила его еще сильнее. Понимание, скрепя сердце, победило. С глухим, непечатным ругательством, которое она все равно услышала, он вернулся к ненавистным упражнениям. Но теперь в каждом его движении, в каждом напряженном мускуле читался немой вызов. Он пытался победить уже не танец. Он пытался победить ее. Давить физической силой и волей там, где требовалась тончайшая, почти интуитивная податливость.
Еще через полчаса, когда его шаги стали хоть чуть менее похожими на топот слона, она, наконец, кивнула и подошла к пульту. Зазвучала не страстная, пульсирующая мелодия танго, а простой, четкий, как удар метронома, ритмичный счетчик.
– Сейчас вы будете вести, – заявила она, подходя к нему вплотную.
– Что? – он оторопело смотрел на нее.
– В танго ведет мужчина, – повторила она, как отстающему ученику. – Вы должны задавать направление, силу, настроение, вести диалог. Я – ваше продолжение, ваш отклик, ваша тень. Начнем с самого простого. Квадрат.
Она взяла его руки, поставив свою правую в его левую, положив левую ему на плечо. Его ладонь на ее спине оказалась горячей, тяжелой, неумолимой, как гиря. Он не обнимал. Он захватывал.
– Расслабьте кисть. Вы не держите молоток и не сжимаете рукоять. Вы держите… хрупкую вещь, – она еле поймала себя, прежде чем сказать «женщину». Она не была здесь женщиной. Она была тренажером.
– Я не привык держать хрупкие вещи, – сквозь стиснутые зубы произнес он, и в его голосе прозвучала не насмешка, а что-то вроде горькой констатации. – Они имеют свойство разбиваться. Или бить по рукам осколками.
Давление его руки ослабло на один градус. Не из вежливости. Из стратегии.
Она начала двигаться, заставляя его следовать за простейшей схемой: шаг вперед, шаг в сторону, шаг назад, снова в сторону. Он наступал ей на ноги. Не случайно, не задевая. Жестко, со всей своей немалой массой. Боль была острой, пронзительной.
– Извините, – буркнул он после третьего раза, не глядя на нее, без тени сожаления в голосе. Это была пустая социальная формальность.
– Не извиняйтесь. Считайте. Концентрируйтесь. Раз, два, три, четыре. – Ее голос не дрогнул, хотя под тонкой кожей туфель нога горела огнем. Каждая боль была четким, ясным напоминанием: это цена. Цена за шанс Вари. Цена за спасение. Она выдержит. Выдержит все.
Он был ужасен. Неподражаемо, эпически ужасен. Его тело не слышало музыки, не чувствовало партнерши, существовало в своем собственном, силовом поле. Но к концу первого часа что-то начало едва заметно меняться. Не в технике. В качестве его внимания. Слепая ярость и раздражение постепенно сменились упрямым, собранным, почти злым сосредоточением. Он перестал бороться с ней в лоб и начал, скрепя сердце, пытаться СЛУШАТЬ. Улавливать ритм счетчика. Угадывать ее еле заметные сигналы корпусом, предваряющие движение. Он был гениальным тактиком и стратегом, и теперь, поняв, что лобовая атака не работает, он перешел к разведке и анализу нового поля боя.
Когда звук метронома смолк, они замерли. Он все еще держал ее, его дыхание было сбитым, грудь вздымалась. Пот стекал по его виску.
– На сегодня достаточно, иначе завтра Вы не сделаете здесь ни единого шага – сказала Рита, и ее движение, чтобы высвободиться, было четким, безэмоциональным, отстраняющим. – Завтра в это же время. Точность – вежливость королей и обязательное условие для тех, кто платит 500 долларов в час. Ваше время начинается ровно в назначенный час и заканчивается ровно через шестьдесят минут. Опоздание не компенсируется.
– Вы считаете минуты, которые я купил? – в его голосе снова, сквозь усталость, пробилась знакомая едкая насмешка.
– Я считаю ваши деньги, господин Краснов, – она повернулась к своему рюкзаку, не глядя на него. – Вы ведь так любите, когда все просчитано и имеет свою цену. И на завтра – принесите другую обувь. Эти кроссовки для зала не подходят. Нужна кожаная подошва, которая позволит скользить, а не впиваться в паркет.
Он стоял посреди зала, мокрый, растрепанный, раздраженный до предела, но – и это было самое главное – не сломленный. Не униженный. Раздраженный, но не побежденный.
– Почему ты не сказала мне тогда? – вдруг спросил он, и вопрос повис в воздухе, резкий, неуместный, сорвавшийся, казалось, помимо его воли. – О ребенке. Почему не нашла, не пришла, не тыкала мне доказательствами в лицо? Не заставила?
Рита медленно, очень медленно обернулась. Она смотрела на него не с ненавистью и не с болью. С усталым, бездонным недоумением, как на человека, задающего вопрос на языке, которого она не понимает.
– Что я должна была доказать, Егор? – ее голос был тихим, усталым, но каждое слово падало, как камень. – Твоей матери, что я не шлюха, мечтающая о ее деньгах? Тебе – что твое тело способно на большее, чем тебе внушили? – она горько, беззвучно усмехнулась. – У меня тогда был выбор, понимаешь? Тратить последние силы, время, нервы на безнадежную битву с ветряными мельницами твоего самомнения и материнской «заботы». Или… встать. Отряхнуться. И растить свою дочь. Ту самую, которую ты так легко отринул. Я выбрала второе. И знаешь что? За все время нашего «знакомства» это был единственный абсолютно, стопроцентно правильный мой выбор.
Она видела, как его лицо исказилось. Не от обиды. От чего-то более глубокого и опасного – от осознания. Осознания того, что его тогдашнее решение, его слепая, удобная вера в слова матери, стоила ему не денег. Она стоила ему лет. Целых, живых, невозвратных лет возможности знать своего ребенка. Видеть первые шаги. Слышать первое «папа». Возможно, стоила ему чего-то еще, чего он даже не мог сформулировать, но что вдруг болезненно кольнуло где-то под ребрами.
– Мать сказала… – начал он глухо, голос сорвался.
– Твоя мать сказала то, что было выгодно и удобно твоей матери в тот момент, – перебила Рита. Она больше не хотела этого. Не хотела копаться в этом старом, вонючем белье. Эта тема была закрыта, зашита и похоронена восемь лет назад. – Наши уроки – про танго. Про контракт. Про сделку. Не про семейную археологию и не про психотерапию. До завтра.
Она повернулась и вышла, закрыв за собой дверь с тихим, но окончательным щелчком. Ее ноги горели, спина ныла от двух часов постоянного напряжения и неестественной позы. Но внутри, под слоем усталости, было странное, горькое, нездоровое удовлетворение. Она выстояла. Не как женщина перед мужчиной, который когда-то ее растоптал. Как профессионал перед наглым халявщиком, думающим, что деньги решают все. Как скала перед глупым, упрямым тараном. Она отстояла свою территорию. Сегодня.
Краснов еще долго стоял в центре пустого, залитого яростным утренним светом зала. Его взгляд упал на паркет – там, где он топтался, остались смазанные, нерешительные следы от его кроссовок, символ его полного, тотального поражения. Он подошел к огромному зеркалу. Отражение смотрело на него усталым, раскрасневшимся, мокрым от пота мужчиной с взъерошенными волосами. Он выглядел не просто нелепо. Он выглядел жалко. Он, Егор Краснов, который не привык проигрывать ни в чем. Здесь, на этом гладком деревянном поле, он был полным, абсолютным нулем. И обращалась с ним соответственно женщина, которую он когда-то счел никем, легко заменимой игрушкой.
Волна бессильной ярости накатила снова. Он с силой, со всего размаха ударил кулаком по деревянному станку. Раздался глухой, болезненный стук, боль отдалась во всей руке. Боль была острой, ясной, понятной. В отличие от того смутного, неприятного чувства, которое копошилось внутри. И новой мысли, которая, как червь, начала прогрызать себе путь сквозь броню его уверенности: а что, если она была права насчет матери не только в этом? Что, если все эти годы… Он резко, почти физически отшвырнул эту мысль. Слишком опасно. Слишком многое могло рухнуть, как карточный домик. Сейчас ему нужен был этот контракт. Это было конкретно, измеримо, важно. А значит, нужно это проклятое танго. И эта женщина, со своим каменным лицом и ледяными руками, была единственным ключом.
Но впервые в жизни Егор Краснов с мучительной, унизительной ясностью начал понимать, что ключ этот не желал поворачиваться. Он сопротивлялся. И чтобы овладеть им, чтобы заставить его работать, ему, возможно, придется сломать не его. А что-то в себе самом. Какой-то старый, удобный, глубоко въевшийся механизм. И перспектива этого пугала его куда больше, чем любая финансовая неудача.
Рита, тем временем, спустилась в пустую раздевалку, заперлась в самой дальней кабинке и, прислонившись лбом к ледяной металлической стенке, позволила себе ровно тридцать секунд тихой, беззвучной, но отчаянной истерики. Все тело охватила мелкая, неконтролируемая дрожь, зубы стучали. Потом она глубоко, с силой вдохнула, выдохнула, еще раз. Вытерла абсолютно сухие глаза краем майки. Она не могла позволить себе слабость. Не сейчас.
Нужно было ехать домой. В пустую, гулкую квартиру, где не будет слышно дыхания Вари. Ждать первого, самого важного звонка из клиники. И готовиться к завтрашнему дню. К новой схватке на этом скользком, обманчиво гладком паркете, где каждое прикосновение его рук было не просто неловким движением, а болезненным напоминанием обо всем, что было безвозвратно потеряно и что теперь приходилось по капле, по секунде, под безжалостный счет метронома, отыгрывать назад.