реклама
Бургер менюБургер меню

Кассиан Норвейн – Орден проклятых (страница 4)

18

Коридор вывел нас в холл. Парадный вход — тяжелая дубовая дверь, которую я дергал. Теперь стало ясно, что она не просто заперта — похоже, заколочена снаружи. Щели между дверью и косяком заткнуты паклей, снизу набита доска. Лайма перехватила мой взгляд.

— Парадным никто не пользуется. Давно уже. Мы выходим на улицу через другую дверь.

Хотел спросить почему, но не стал. Слишком много вопросов и так, а ответы пока не складываются в картину.

От холла вглубь первого этажа уходил еще один коридор, мы свернули туда. Здесь стены были голые — штукатурка ободрана до кирпича, и в некоторых местах кирпич темный, будто его касался огонь. Под ногами — каменные плиты, стертые посередине до гладкости. Лайма остановилась у двери в торце, толкнула ее.

— А вот и кухня.

Комната оказалась большой, но неуютной. Высокий потолок с темными балками, на одной из которых висела связка сухих трав — я не знаю названий, просто пучки, пыльные, давно мертвые. Окно одно, но большое, в три створки, выходит во двор. Стекло мутное, в разводах, но света пропускает достаточно, чтобы разглядеть помещение. Посередине — стол. Огромный, дубовый, на толстых ногах-тумбах, резных, с какими-то зверями, стертыми временем до неясных очертаний. Столешница вся в следах — ножом резали, горячее ставили без подставки, чернила проливали. Темные круги, царапины, в одном месте глубокая выемка, будто топором рубили. И при этом стол чисто вытерт — влажной тряпкой, недавно.

Вокруг стола — стулья. Разные. Четыре штуки, ни одного парного. Один высокий, с прямой спинкой, похож на учительский. Другой низкий, с продавленным сиденьем, обитый когда-то бархатом — теперь от бархата остались только островки, и торчит серая набивка. Третий — обычный деревянный, на трех ножках, четвертая заменена обрубком доски, примотанным веревкой. Четвертый — табурет, грубо сколоченный из неструганых досок, явно самодельный.

У стены — печь. Старая, чугунная, на львиных лапах, с круглыми дверцами и мутным слюдяным окошком в духовке. От печи тянет теплом — слабым, но ощутимым. Рядом поленница — дрова колотые, разные, от березовых чурок до каких-то обломков ящиков. Над печью — полка с кастрюлей, эмалированная, синяя, с отбитыми краями. Чайник, закопченный до черноты. Сковорода чугунная, тяжелая, с длинной ручкой.

Пока разглядывал все вокруг, Лайма прошла к печи, открыла дверцу. Внутри горел огонь — небольшой, аккуратный, язык пламени лизал полено. Взяла с полки чайник, проверила — внутри плескалась вода.

— Присаживайся, — поставила чайник на конфорку. — Я согрею воду.

Выбор невелик, сел на тот самый стул с продавленным сиденьем. Подо мной что-то скрипнуло, но стул выдержал. Руки положил на стол — поверхность шершавая, с занозами, если провести ладонью против волокон.

На стене напротив — шкаф. Старый, рассохшийся, со стеклянными дверцами. Стекло мутное, в трещинах, за ним угадываются полки. Тарелки разные, не комплектом: несколько белых с голубой каемкой, одна глубокая с отбитым краем, пара мисок. Кружки — две фарфоровые, с золотым ободком, и одна жестяная, помятая. Стаканы — три штуки, все разной формы. В углу шкафа — стопка газет, пожелтевших, перевязанных бечевкой.

— А где же хлеб? — Лайма говорила будто сама с собой, открывая дверцы шкафа. — А, вот!

Хлебом это назвать было сложно, так крошки, завернутае в чистую тряпицу. Серый хлеб, с корочкой, присыпанной мукой. Положила на стол. Ввернулась к шкафу, порылась, вытащила нож — большой, с деревянной ручкой, лезвие сточено почти до половины.

— Можешь порезать? — положила нож рядом с хлебом.

— Угу, — кивнул.

Достала из шкафа две тарелки — белую с голубой каемкой и ту, глубокую, с отбитым краем. Поставила их на стол. Моя оказалась с отбитым краем — или мне так показалось? Я не понял, специально ли она дала мне битую или просто так вышло. Но тарелка была чистая, вытертая насухо.

— А масло то где? — спросила она снова у шкафа. — Было же вчера...

Нашла. В плошке, прикрытой блюдцем. Масло — маленький кусочек, грамм пятьдесят, на тарелке с отбитым краем стояла плошка с маслом. Лайма поставила и это на стол. Принесла воду. Кувшин — глиняный, темный, без ручки, с отбитым носиком. Поставила передо мной.

— Немного воды?

Взял кувшин. Тяжелый, прохладный. Края горлышка шершавые, неровные. Поднес к губам, запрокинул голову. Вода потекла в рот — холодная, с металлическим привкусом, пахнет погребом. Пил жадно, вода бежала по подбородку, капала на рубашку, но я не мог остановиться. Лайма молча смотрела. Оторвался только когда в кувшине осталось на донышке. Поставил, вытер рот рукой. Лайма кивнула одобрительно.

— Ешь, — пододвинула ко мне хлеб и масло.

Взял нож. Тяжелый, неудобный, лезвие тупое. Резать пришлось с усилием, хлеб поддавался неохотно, крошился. Отрезал ломоть — толстый, неровный, с одного края почти в два пальца, с другого — в полпальца. Лайма взяла нож из моих рук, отрезала себе тонкий ломтик, ровный, аккуратный, и вернула нож мне.

— Прости, давай лучше я порежу, — в голосе мелькнуло что-то похожее на усмешку.

Намазал хлеб маслом и впился зубами. Жевал жадно, быстро, почти не чувствуя вкуса — только тепло и сытость, которые растекались внутри. Лайма ела медленно. Откусывала маленькие кусочки, жевала долго, смотрела в окно. Крылья за ее спиной чуть подрагивали — от каждого глотка, от каждого движения челюсти.

В углу кухни что-то зашуршало. Я дернулся, Лайма даже бровью не повела.

— Мыши. Тут их много, со временем привыкнешь.

Прислушался. Шуршание повторилось — суетливое, быстрое, будто кто-то маленький перебирал лапками по бумаге. Где-то под полом, наверное. Или за шкафом.

— А Сана — это кто? — спросил я, доедая второй ломоть.

Лайма посмотрела на меня. Долго, внимательно, будто решала, стоит ли отвечать.

— Сана главная здесь. Она все расскажет, когда вернется.

— Когда?

— Скоро. К вечеру.

В кувшине осталось на донышке, вылил остатки себе в рот, запрокинув голову. Лайма смотрела в окно. За стеклом — серое небо, серые крыши соседних домов, дым из труб — жидкий, белесый, тянется ввысь и тает.

— Ты говорила, мы живем здесь, но кто — мы?

— Орден проклятых, — ответила Лайма просто. — Те, у кого есть крылья. Мы живем в этом доме.

— У меня их нет, — дернул плечом, показывая на спину. — И если не появятся выгоните?

— Не волнуйся, они будут, — посмотрела на меня снова. — Очень скоро, все новенькие приходят без крыльев.

Лайма встала. Собрала тарелки — мою с отбитым краем и свою с голубой каемкой. Отнесла в раковину. Раковина была каменная, серая, с одной колонкой — высокой, тонкой, с длинным рычагом. Лайма нажала рычаг — из крана с шипением ударила вода, тонкая струя, слабая.

— Посиди здесь, — вытирает руки о тряпку, висевшую на крючке. — Я наверх схожу, принесу тебе одежду. Твоя… выглядит не очень.

— Ладно.

За окном кто-то прокричал — далеко, на соседней улице. Слова не разобрать, только звонкий голос, разносящий новости. Уставился в окно. Серое небо, серые крыши, серый дым.

Лайма вернулась быстро. В руках — стопка одежды: темные штаны, серая рубашка, что-то еще, похожее на куртку. Положила на стол передо мной.

— Примерь.

Взял рубашку. Ткань грубая, льняная, но чистая — пахнет мылом и немного дымом. Прижал к лицу, вдохнул. Мыло — дешевое, серое, но после той вони, что была на мне, это казалось роскошью.

— Спасибо.

Лайма кивнула, снова села на свое место — на тот высокий стул с прямой спинкой. Сложила руки на столе, смотрела на меня. Крылья чуть подрагивали — нервно, мелко.

Глава 2

Ноги слушались заметно лучше — еда и вода сделали свое дело. Обошел стол, задержался у печи. Тепло от нее шло слабое, но приятное — на миг прижал ладони к чугунной поверхности, погрел и двинулся в коридор.

Ванная комната нашлась не сразу. Пришлось вернуться к холлу, оттуда — по коридору, мимо той самой комнаты, где очнулся. Вспомнил эту дверь — наполовину стеклянная, с матовым стеклом в трещинах, кое-где выбитым. Толкнул — дверь подалась с трудом, нижним краем скребла по полу. Внутри сумрачно. Окно маленькое, под потолком, наполовину заколочено фанерой. Свет сочился скупо, серый, нерешительный. Постоял на пороге, привыкая к полумраку, и шагнул внутрь.

Запах ударил в нос. Сырость, плесень, старая известка и еще что-то кислое, металлическое — похоже на ржавчину. Пахло так, будто здесь годы никто не мылся, и вода, если она вообще бывала, стояла затхлая в трубах.

Ванна стояла у стены. Чугунная, огромная, на львиных лапах — каждая лапа с когтями, въевшимися в рассохшийся паркет. Этот безвкусный стиль интерьера уже порядком надоел. Сама ванна внутри была страшная. Черная полоса въевшейся грязи на уровне воды — будто кто-то налил туда дегтя и забыл. Ниже — ржавые потеки, выше — серая известковая корка. Края облупились, эмаль слезла кусками, обнажая черный чугун.

Рядом с ванной — тумба. Деревянная, крашенная когда-то белым, теперь краска облупилась, дерево потемнело, в одном месте провалилась дыра — видно, мыши постарались. На тумбе — таз. Эмалированный, синий, с отбитыми краями и темным ободком ржавчины внутри. Рядом — ковш. Жестяной, помятый, ручка примотана изолентой. Раковина — отдельно, у противоположной стены. Белая керамика, вся в паутине трещин, с отколотым углом. Краны — два, латунные, потемневшие до черноты. Один с длинным рычагом, другой — вентиль, который, судя по виду, не крутили лет десять. Над раковиной — зеркало. Большое, прямоугольное, в тяжелой деревянной раме, крашенной под золото — краска облупилась, обнажая темное дерево. Само зеркало целое, но потемневшее по краям, будто его обжигали свечой. В середине — чистая полоса, ровно на уровне лица. Кто-то протирал. Недавно.