реклама
Бургер менюБургер меню

Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 94)

18

Для меня не так уж и важно, насколько мы бедны, насколько меньше у нас земли или имущества, чем было у моего отца. Значение имеет лишь то, что наша совместная жизнь была прекрасной и полной, и это поистине невероятный Божий дар, что до встречи с Катериной я был рабом, но теперь свободен, и именно она научила меня этой свободе. Сколько раз мы вместе встречали восходы и закаты? Сколько раз выходили вместе в поле мотыжить землю? Сколько раз вместе сеяли? Сколько раз занимались любовью? Сколько раз ютились зимой в постели под одним одеялом вместе с детьми, что, словно заблудившиеся в ночи щенки, пугались грозы, а Катерина утешала их молитвой пророку Илие?

И вот Катерина здесь. Чуть запыхавшись, она сбрасывает наземь вязанку хвороста и присаживается рядом со мной. Сандра приносит ей воды. Жена берет меня за руку: она приготовила мне подарок. Должно быть, у меня сегодня день рождения, а я и забыл. Улыбнувшись моему изумлению, она протягивает здоровенный репейник, весь в шипах: колючему – колючее, говорит. Чтобы поддержать шутку, я корчу обиженную рожу, этакий типичный Аккаттабрига, после чего все дружно смеются и приносят настоящий подарок: терпко пахнущий букет полевых цветов, который они собрали, думая обо мне. Последний лучик солнца. Я закрываю глаза и стискиваю руку Катерины. Спутницы всей моей жизни.

12. Леонардо

Наверное, она – величайшая из загадок моей жизни

Тайна, сокрытая глубоко в сердце. Одержимость, не дающая мне покоя, заставляющая непрерывно двигаться вперед, все дальше, за пределы знаний и опыта, бросать незавершенной, несовершенной каждую начатую работу и браться за новую, точно зная, что не закончу и эту, в погоне за невозможной иллюзией где-то там, вдали, наконец отыскать ее, снова увидеть ее глаза; и одновременно воспоминание, усыпляющее все мои тревоги так же нежно, как колыбельная, которую она мурлыкала, укачивая меня в детстве.

Колыбельной этой я не забыл и по сей день. Мелодия повторялась раз за разом, протяжно и размеренно, но смысл слов так и остался для меня неясным, недоступным пониманию. В ней говорилось о черном человеке, что бродит вокруг дома, забирая детей, не желающих спать; к счастью, я этого не сознавал, мне нужен был только мамин голос, ее дыхание. Много лет спустя она объяснила, что язык песни не был ей родным, это был язык другого народа, русский, поскольку ее кормилица происходила именно из русов. Если же я просил поговорить со мной на родном наречии, ответом были лишь улыбка и молчание. Думаю, со временем она попросту забыла тот диковинный язык, на котором общалась в детстве.

Время неумолимо пожирает все сущее. Не только вне нас, но даже и внутри: слова, языки, воспоминания, чувства, идеалы молодости, казавшиеся нам вечными. А еще время пожирает нас самих, тело и душу, словно огонь, что постепенно растапливает воск питающей его свечи и в конце концов гаснет вместе с ней. Всю свою жизнь я боролся со временем и забвением. Потому что в глубине души не хотел ее забывать. Не хотел, чтобы после смерти и распада ее земного тела исчезло и то прочее, что от нее осталось: воспоминания о ее лице, голосе, улыбке, движениях рук…

С ней, вероятно, следует связать и самое первое воспоминание моего детства, хотя оно так странно и загадочно, что я не могу дать ему правдоподобного истолкования. Не знаю даже, реальное ли это воспоминание или скорее игра воображения, повторяющийся сон наяву.

Я лежу, по-видимому, в колыбели. Вдруг с заоблачных высот спускается коршун и, сунув хвост мне в рот, несколько раз шлепает по губам. Раз я лежал в кроватке, мне не исполнилось еще, наверное, и двух лет – разве могут быть у человека столь ранние воспоминания? Кроме того, действия коршуна кажутся несколько подозрительными, что-то здесь не сходится, и меня это тревожит. Для новорожденного самые чудесные мгновения, мгновения абсолютного и всеобъемлющего удовольствия, повторного слияния с материнским телом, наступают, когда его ротик находит ее набухший сосок и начинает всасывать теплую белую жидкость, источник жизни. Но хвост коршуна вовсе не похож на сосок. Да и сама ситуация, когда тебе что-то суют в рот, больше смахивает на насилие, чем на акт любви.

Странно, конечно, что главная среди множества моих навязчивых идей – наблюдения за полетом птиц, и самая любимая из всех – именно коршун. Сколько раз я зарисовывал его на полях тетрадей и отдельных листах, сколько раз пытался представить траекторию в схемах и графиках, внятно описать его движения словами. В окрестностях городка, где я родился, коршун не слишком крупная хищная птица. Меня всегда поражала манера его полета, попытки наилучшим образом и с наименьшими усилиями воспользоваться силами природы: ветром, восходящими потоками воздуха. Едва взмахивая крыльями, коршун поднимается на очень большую высоту, потом ловит ветер и одиноко застывает в небе безмолвным темным пятнышком, очерченным лучами полуденного солнца – вот оно, словно подвешенное на веревке или совершенно лишенное веса, медленно выписывает широкие круги, чтобы затем внезапно камнем рухнуть вниз, стремительно и смертоносно. Именно в этот момент первостепенное значение имеет хвост, отличительная черта коршуна: великолепный широкий хвост, выполняющий роль кормила, он меняет направление полета, в последний момент выводя птицу из пике.

Коршун многому меня научил, подсказав, как осуществить мою величайшую мечту: летать подобно птицам, подняться в небо на искусственных крыльях, зависнуть в воздухе и медленно парить, чередуя обдуманные движения с инстинктивными, плыть по воздуху, как по воде. Но хвост все не идет у меня из головы, бьется, совсем как в том, первом моем детском воспоминании: то плашмя, будто веером, то вверх-вниз, самыми кончиками перьев, то изгибается влево, а следом немедленно вправо; и каждому движению, словно в танце, соответствует разный тип полета, подъемы, спуски, внезапные замирания, повороты, вращения…

Самое странное, что именно тогда, когда я глубже всего погрузился в наблюдения за коршунами на холмах вокруг Флоренции или неподалеку от Винчи, перед моими глазами наиболее живо всплыло и то детское воспоминание. Год принес с собой целый вихрь событий, задач для ума и творчества. Взгляните, стоит только перевернуть лист, испещренный записями об устойчивости полета, как рядом с какими-то списками покупок в период с 29 июня по 4 августа 1504 года, среди расчетов, сколько денег потрачено на повседневные расходы и на пошив дублета, берета и пары чулок, обнаружится заметка о смерти одного человека, случившейся в те же дни: «В среду, в час седьмой 9 дня июля 1504 года скончался сер Пьеро да Винчи. В среду, в час седьмой». А через краткий промежуток я как ни в чем не бывало возобновил расчеты: «В пятницу, 9 августа 1504 года взял из сундука 10 дукатов». Заметку о той смерти я повторил и немного расширил уже на другом листе: «В день 9 июля 1504 года, в среду, в час седьмой, скончался сер Пьеро да Винчи, нотариус в Палаццо-дель-подеста. Мой отец, в час седьмой. В возрасте 80 лет. Оставил 10 сыновей и 2 дочерей».

Да, он был моим отцом. Я добавил эти слова лишь в самом конце, после невозмутимого указания времени, имени и профессии: «нотариус в Палаццо-дель-подеста». Ведь это правда, он был не только нотариусом, но и моим отцом. И оставил после себя десятерых сыновей и двух дочерей, рожденных от двух из четырех его жен. Я, разумеется, в это число не вхожу.

Меня он так и не узаконил. Я навсегда остался ублюдком, рожденным от него Катериной. После смерти деда он забрал меня к себе во Флоренцию и вырастил, поскольку того требовал закон. Отдал в мастерскую Андреа дель Верроккьо, своего клиента и друга, так что мне не приходилось более жить в его доме, становясь поводом для постыдных скандалов, особенно когда я оказался замешан в том деле о содомии. Не знаю, любил ли он меня когда-нибудь по-настоящему. Мы не виделись и не говорили друг с другом до самого моего отъезда из Флоренции, а теперь уже и не увидимся. Однако должен признаться, что он всегда старался мне помочь, зачастую помимо моего желания или даже ведома. Как нотариус он имел дело в основном со священниками и монастырями, а также с Синьорией. Я получил в этом городе не так уж много заказов, но практически все благодаря ему: «Благовещение» для монастыря Монтеоливето, «Видение святого Бернарда» для капеллы приоров в Палаццо, «Поклонение волхвов» для монастыря Сан-Донато в Скопето, «Святой Иероним» для иезуатского монастыря Сан-Джусто, «Святая Анна» для сервитов из Аннунциаты. Я же отплатил ему наихудшим образом, закончив только «Благовещение», а остальные доски бросил незавершенными или, взяв деньги, даже не начинал. Здесь, во Флоренции, это грех похуже содомии.

Говорят, будто сны, подобно пророчествам, способны прорывать завесу времени, что позволяет нам заглянуть в будущее. Мое детское воспоминание в самом деле оказалось пророческим, но нацелено оно было в темное прошлое. Мне нравятся сны, и, помню, дедушке Антонио они тоже нравились, когда я был мальчишкой, он любил пересказывать свои ночные видения, а заодно и казавшиеся ничуть не более реальными необычайные приключения за морем, иллюстрируя их при помощи развернутого пергамента с картой мира.